— А можно мне подушку, чтобы я тоже мог… э-э… возлежать.
— Принесите ему подушку, — сказал Ирвин.
Дебора поднялась со стула и направилась в дальний угол гостиной, куда были сдвинуты кресла и два дивана, заваленные грудой разноцветных подушечек. Эти раскиданные по всему дому подушечки, коврики и салфеточки, словно пласты древней породы, могли рассказать внимательному наблюдателю о разных увлечениях, одолевавших обеих дочерей Воршоу, — вслед за эпохой вязания крючком наступала эра макраме, сменившаяся затем веком кружевоплетения. Дебора вернулась с подушкой, на которой был вышит Микки-Маус с зелеными ушами и ядовито-желтыми глазами, и подсунула ее под спину Джеймсу.
— Вот так, красавчик ты наш. — Она потрепала его по щеке. Джеймс залился краской.
Ирвин приступил к ответам на поставленные вопросы. Окинув взглядом стол, за которым сидели трое корейцев, обращенная в иудаизм баптистка, один заблудший методист и один католик — человек, придерживающийся сомнительных взглядов на церковь и ее служителей, но сам, безусловно, принадлежащий к когорте мучеников, Ирвин поднял свою «Агаду» и на полном серьезе начал читать: «Когда мы томились в египетском рабстве…» Джеймс Лир внимательно следил за жестикуляцией Ирвина, который время от времени вскидывал указательный палец и покачивал им на уровне собственного уха, иногда он переводил взгляд на его седую голову, слегка подрагивающую на тощей сухой шее, и слушал ответы на свои Четыре Вопроса; на его лице была написана вселенская сосредоточенность, обычно появляющаяся на лицах сильно пьяных молодых людей, пытающихся вникнуть в суть вещей, которые не представляют для них абсолютно никакого интереса.
Затем мы по очереди начали читать историю о четырех сыновьях, об этих единокровных, но таких разных братьях: один ханжа и лицемер, другой полный тупица, третий откровенный подлец, а четвертый просто инфантильный растяпа — догадайтесь, в ком из них я узнал себя, — всю жизнь братьев критиковали и сравнивали друг с другом всякими изощренными способами, которые впоследствии были взяты на вооружение еврейскими родителями и в течение многих веков служили им настоящим пособием по воспитанию детей. Далее шел длинный пересказ трагической и по-оперному масштабной, но, насколько я мог судить, вполне типичной истории о жизни евреев в египетском рабстве, с невероятным количеством самых разных сюжетов от удивительных подвигов Иосифа до избиения еврейских младенцев. Как правило, примерно на этом месте у меня возникало желание попросить подушку и предаться моему собственному небольшому пасхальному возлежанию. Я откинулся на спинку стула, прикрыл глаза и почувствовал, что уплываю в какую-то туманную даль: я, одинокий и беззащитный, лежу на дне маленькой корзины из ивовых прутьев и под шорох прибрежного тростника ритмично покачиваюсь на волнах большой илистой реки; Египет превратился для меня в высокое лазурное небо, в злобное ворчание голодного крокодила и в звонкий смех принцессы и ее служанок, играющих на берегу, неподалеку от того места, к которому прибило мою корзину. Я почувствовал резкую боль в левом боку и распахнул глаза. Джеймс изо всех сил заехал мне локтем под ребра.
— Что? — я встрепенулся. — Моя очередь читать?
— Если тебя не затруднит, — сухо, с нескрываемой досадой в голосе бросил Ирвин. Я посмотрел на сидящую рядом жену и на всех ее родственников. «Опять под кайфом», — было написано на их лицах. В этот момент желудок Ирвина издал долгий протяжный звук, похожий на ворчание голодного крокодила, и все засмеялись. — Думаю, нам стоит немного прибавить темп, — сказал Ирвин.
Он в двух словах изложил нам историю обо всех десяти казнях египетских. Мы, соблюдая ритуал, вкусили сандвичи из мацы, затем вторая чаша была наполнена вином, Ирвин благословил напиток, и вновь Джеймс, если не считать десяти капель, пролитых в память о египтянах, на которых обрушились все эти несчастья, одним махом выпил свою чашу, после чего расплылся в счастливой улыбке, как моряк, благополучно добравшийся до родных берегов.
— Возьми яйцо, — сказал Ирвин. — Джеймс, возьми яйцо.
Наконец наступило время трапезы. Пока мы уплетали сваренные вкрутую яйца, Айрин, Мари и Эмили раскладывали по тарелкам первое блюдо: холодные скользкие куски фаршированной рыбы — рыба никогда не относилась к числу моих любимых блюд. Джеймс, упорно игнорируя предложение Ирвина разрезать рыбу, пытался разделаться со своей порцией без помощи ножа, орудуя одной лишь вилкой и немного придерживая кусок указательным пальцем левой руки.
— Это щука, — сообщил Ирвин таким обнадеживающим тоном, словно данный факт должен был придать Джеймсу сил и пробудить в нем зверский аппетит.
— Щука?!
— Хищник, — успокоил его Фил. — Живет под гнилыми корягами. Одному богу известно, чем эта рыбина питается.
Прибегнув к маленькой хитрости, Джеймс спрятал недоеденную рыбу под розовой кашицей из тертого хрена и отодвинул тарелку. Когда подали второе блюдо — восхитительно пахнущий суп с клецками из мацы, Джеймс с трудом подавил вздох облегчения.
— И что это символизирует? — спросил Джеймс, поддев ложкой плавающий у него в тарелке комочек теста.
— Что
— Вот эти круглые штучки, и фаршированная рыба, и вареные яйца. Почему мы едим так много маленьких белых шариков?
— Потому что у Моисея тоже были яйца, — выдвинул свою версию Фил.
— Да, возможно, это символ жизни и плодородия, — согласился Ирвин.
— Ну, с плодородием в этой семье не очень, — вставила Дебора. Она посмотрела в мою сторону и демонстративно отвернулась. — По крайней мере, у некоторых из ее членов.
— Деби, пожалуйста, — начала Эмили, неверно истолковав замечание сестры как намек на наши неудачные попытки зачать ребенка; я прекрасно знал, что, по общему мнению семьи Воршоу, во всем были виноваты мои неповоротливые сперматозоиды, утратившие подвижность в результате моего многолетнего пристрастия к марихуане. Если бы только они знали, — подумал я, — ах да, скоро они все узнают. — Давай не будем…
— Не будем
— За всем этим не кроется никаких символов, договорились? — Фил широким жестом указал на стол, заставленный тарелками и салатницами. — Все это можно есть… ну, вы понимаете, просто есть — это называется обед.
Обед состоял из жареной бараньей ляжки с хрустящей, посыпанной розмарином корочкой, на гарнир подали свежий картофель, жаренный в кипящем масле. Баранину с картофелем, суп с клецками, а также огромную миску зеленого салата, приправленного сладким перцем и красным луком, как нам было сказано, готовила Айрин. Мари была автором трех других блюд: сладкого картофеля, тушенного с луком и черносливом, цуккини под томатным соусом с чесноком и укропом и вкуснейшего печенья багелах [32], — в изготовлении которого, естественно, не обошлось без манипуляций все с той же мацой, — печенье было сочным и рассыпчатым одновременно. К сожалению, утверждение Фила, что во всем этом изобилии блюд нет ничего символического, было не совсем верным, поскольку Эмили также внесла свою лепту в приготовление пасхальной трапезы — на ней лежала ответственность за кугел, или пудинг, в данном случае также картофельный. Она трудилась над ним все утро, сообщила Айрин таким серьезным тоном, как будто хотела предупредить нас о смертельной опасности. Когда мы поднесли ко рту первый кусок пудинга, в комнате воцарилась гробовая тишина, казалось, сам воздух вокруг Эмили вдруг сгустился и наполнился странным, физически ощутимым напряжением.
— Ммм… — я закатил глаза, — потрясающе.
— Очень вкусно, — сказала Айрин.
Все остальные, осторожно прожевав первый кусок, согласно кивнули.
Наконец Эмили решилась попробовать свое произведение. Ей даже удалось выдавить робкую улыбку. Затем она опустила голову и закрыла лицо руками. Больше всего Эмили ненавидела себя за неумение готовить. Она была торопливым, рассеянным и крайне нетерпеливым поваром. Большинство ее кулинарных шедевров прибывали на стол с подгоревшим боком, непропеченной серединой и сопровождались униженно-смиренными извинениями расстроенной хозяйки. Думаю, в этих кулинарных неудачах Эмили виделся некий метафорический образ, относящийся к ее характеру и творческим способностям в целом: