на переносице, накрашенные губы сжались в кирпичного цвета полосочку шириной не более двух миллиметров.

— Как у вас утро прошло, инспектор?

— Я не люблю ждать. Особенно впустую. И особенно тебя.

— Инспектор, вы меня, возможно, не расслышали. Я ушел. Уволился. Меня нету.

— Смешно, но когда ты повторяешь свои идиотские хохомочки, настроение у меня вовсе не улучшается.

— Я не могу на тебя работать, Бина. Брось, это ведь с ума сойти. Это как раз такого рода идиотизм, какого и можно было ожидать от нашего милого руководства в теперешнее время. Забудь: плюнь и разотри. Я не собираюсь играть в этом квартете «Кто в лес, кто по дрова». Я ушел. На кой я тебе? Наклей черные метки на все дела. Начато — окончено. Какая, на хрен, разница? Кому это сейчас интересно? Подумаешь, десяток дохлых жидов!

— Я перекопала дела. — Бина замечает, что не утратила своего завидного качества игнорировать Ландсмана и периоды его прострации. — И ни в одном не нашла ничего, указывающего на связь с вербоверами. — Бина лезет в портфель и достает пачку «Бродвея». Вытряхивает одну сигарету, сует в рот. Следующую фразу она произносит как бы между прочим, на что он сразу обращает внимание: — Разве что тот парнишка, которого ты нашел внизу.

— Ты ж это дело зарубила, — отзывается Ландсман с отточенным полицейским лицемерием в лице и голосе. — Снова куришь?

— Табак, ртуть! — Она отбрасывает прядь волос и зажигает сигарету. — Расстроенный квартет.

— Дай мне одну.

Бина передает ему пачку, он садится, аккуратно завертываясь в простыню, как в тогу. Она окидывает взглядом его древнесенаторское великолепие, замечает седую шерсть на груди, дряблеющий брюшной пресс, костлявые колени.

— Спать в носках и подштанниках… Хорош, ничего не скажешь.

— У меня глубокая депрессия, я так полагаю. Полагаю, тряхнуло меня здорово сей ночью.

— Этой ночью?

— Этим годом. Этой жизнью.

Она оглядывается, выискивая, что бы приспособить под пепельницу.

— Значит, вы с Берко поперлись вчера на Вербов, тыкать палки в осиное гнездо, искать следы этого Ласкера?

Нет смысла врать ей. Но Ландсман слишком привык не подчиняться приказам, чтобы вот так сразу на тебе, раскалываться да раскаиваться.

— Что, уже брякнули?

— Брякнули? С Вербова? В субботу утром? Кто бы оттуда стал мне названивать в субботу утром? — В глазах ее пляшут какие-то чертики. — И что бы они мне сказали, если бы брякнули?

— Извини, — лепечет Ландсман. — Больше не могу.

Он встает, сенаторская тога повисает на одном плече. Огибает складную кровать, направляется в крохотный санузел с пятнистой раковиной, стальным зеркалом и душевой насадкой. Занавески нет, на полу в центре сток. Он закрывает дверь, расслабляет сфинктер мочевого пузыря, с наслаждением опорожняется… Блаженство, блаженство… Пристроив сигарету на край крышки сливного бачка, оскорбляет физиономию мылом. Снимает с крюка шерстяной халат, белый в красную, зеленую, желтую и черную «индейскую» полоску. Влезает в халат, завязывает пояс, возвращает сигарету в рот и глядит на свое отражение в искарябанном прямоугольнике полированной стали над раковиной. Ничего нового, ни глубин неизведанных, ни нежданных сюрпризов. Нажав кнопку смыва, возвращается в комнату.

— Бина. Я с этим парнем не знаком. Наши пути пересеклись случайно. Я мог бы и познакомиться с ним. Случайно. Но не познакомился. Если б мы познакомились, может, стали бы друзьями. Может, и нет. Он кололся и ничего более знать не хотел. Так часто бывает. Но знал я его или нет, росли мы с ним вместе, сидели на одном диване, за руки держась или нет, неважно. Кто-то пришел сюда, в отель, в мой отель, и продырявил ему затылок, когда он плавал в свой дури. И это меня беспокоит. Плевать на мое сформировавшееся за долгие годы неприятие общего определения убийства. Побоку первопричины, кто прав, кто виноват, к черту закон и порядок, полицейские процедуры, к черту честь мундира и политический понос, Реверсию, индейцев и еврейцев. Эта драная ночлежка — мой дом. Еще на два месяца или два года, не знаю. Я здесь живу. Вся эта шушера, снимающая норы с вытяжными койками и стальными зеркалами в клозетах — мои соседи. Пожалуй, они мне нравятся. Некоторые из них отличные ребята. Большинство просто дерьмо. Но черт меня дери, ежели я позволю кому-то войти сюда и пустить пулю в чей-то затылок.

Бина уже приготовила две чашки растворимого кофе. Одну протянула Ландсману.

— Черный, сладкий. Так?

— Бина…

— Самодеятельность. Черную метку никто не снимал. Тебя зажмут, сомнут, сломают. Рудашевские выдернут тебе ноги из задницы. Я об этом ничего не знаю и знать не желаю. — Она подошла к мешку, вытащила из него стопку папок, бухнула на облупленный стол. — Данные экспертизы неполные. Шпрингер подвесил ее в воздухе. Кровь и волосы. Латентные. Не густо. Баллистики еще нет.

— Спасибо, Бина. Слушай, Бина… Этот парень. Не Ласкер он. Этот парень…

Она прижала ладонь к его губам. За три года она ни разу к нему не прикоснулась. Тьма взметнулась вокруг Ландсмана, но тьма трепещет, кровоточит светом.

— Ничего не знаю и знать не желаю. — Она пригубила чашку и сморщилась. — Ф-фу, гадость…

Чашку на стол, опять за мешок и к двери. Остановилась, глянула на Ландсмана, торчащего среди комнаты в халате, который сама же ему и подарила на тридцатипятилетие.

— Настырные вы ребята. Как вы только оттуда живыми выбрались…

— Мы должны были сказать ему, что его сын умер.

— Его… Сын?…

— Мендель Шпильман. Единственный сын ребе.

Бина открыла рот и не сразу закрыла. Не столько удивлена, сколько клюнула на новость, сомкнула бульдожьи челюсти на информации, прокусив до самого нутра. Ландсману знакомо ее удовлетворение этим ощущением, сжатием челюстей и податливостью материала. Но видит он в ее глазах и еще нечто знакомое. Бина никогда не потеряет интереса к информации, сплетням, историям людей, к лабиринту, ведущему от конечной вспышки насилия к первой мысли, к зародышу ошибки. Нo иногда детектива утомляет этот профессиональный голод.

— И… что сказал ребе? — с искренним сожалением выпускает она ручку двери.

— Вроде бы слегка огорчился.

— Удивился?

— Не сказал бы. Но что из этого следует… Парень уже давно катился под уклон, к логическому концу. Мог ли папаша пристрелить собственного сына? В принципе, вероятнее всего. А уж Баронштейн тем более.

Ее мешок падает на пол, как будто труп рухнул. Бина непроизвольно вращает плечом. Ландсман мог бы предложить помассировать ей плечо, но мудро воздерживается.

— Полагаю, мне все же позвонят. Баронштейн позвонит. Как только на небе появятся три звездочки.

— Ну, в таком случае, можешь заткнуть уши, когда он будет распинаться, как он лично и его духовный вождь скорбят об утрате. Все люди обожают сюжет возвращения блудного сына. Кроме тех, кто спит в пижамах.

Ландсман приложился к чашке кошмарно горького и сладкого пойла.

— Блудный сын…

— Он у них сыздетства ходил в вундеркиндах. Шахматы, Тора, языки… Сегодня мне рассказали байку о чудесном исцелении женщины от рака. Не слишком-то я ей поверил, но таких историй наверняка ходят дюжины в их «черношляпном» мире. Что он якобы Цадик-Ха-Дор. Надеюсь, знаешь, что это такое?

— Ну… Да, знаю. По крайней мере, знаю, что означают слова. Праведник поколения.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату