Аркадий Райкин, что не редкость в актерском цеху, был необычайно ревнив к чужому успеху — вплоть до того, что отбирал роли у партнеров по сцене. Иногда — целиком, как в случае со знаменитым «Авасом», игравшимся аж в трех вариантах: сначала Карцевым и Ильченко, потом Карцевым, Ильченко и Райкиным, а потом — Карцевым и Райкиным, уже без Ильченко.
А иногда художественный руководитель театра миниатюр просто откусывал у сослуживцев самые сладкие реплики. Рассказывают, что однажды он попросил легендарную костюмершу Зину…
Впрочем, тут самое время отвлечься и рассказать, почему эта Зина — легендарная; точнее — как она легендарной стала. А стала она ею в одночасье, не пустив в райкинскую гримерную министра культуры Демичева.
Тот в антракте решил посетить артиста, а артист в это время лежал на кушетке с привычной таблеткой валидола во рту. И Зина Демичева в райкинскую гримерную не пустила. Сказала: он отдыхает. Ей напомнили: это министр культуры! И тогда Зина произнесла фразу, немедленно сделавшую ее легендарной.
Она Сказала:
— Министров много, а Райкин один.
И встала в дверях, как триста спартанцев. И Демичев вернулся в свою ложу.
Но вернёмся к истории об отнятых репликах. Однажды перед самым спектаклем Райкин попросил Зину позвать к нему в гримерную артиста N. (допустим, звали его Сережа).
— Сережа, — сказал ему Аркадий Исаакович, — какой у тебя там текст?
— Где? — уже чуя недоброе, уточнил артист. В такой-то миниатюре, ответил Райкин. Сережа сказал текст.
— Как-как? Еще раз… Сережа текст повторил.
— Ага, — сказал художественный руководитель. — Сережа, давай сегодня я это скажу.
— Аркадий Исаакович, — взмолился артист. — Но у меня только одна эта реплика и есть! И потом, зрители так смеются…
— Сережа, — тихо уточнил Райкин. — А ты думаешь, у меня смеяться не будут?
Педагогическая поэма
Юный Константин Райкин, будучи человеком и темпераментным, и литературно одаренным, вел донжуанский дневник. Записывал, так сказать, свои впечатления от начинающейся мужской жизни.
По всем законам драматургии, однажды Костя свой дневничок забыл, в раскрытом виде, на папином рабочем столе — и, вернувшись из института, обнаружил родителей, с интересом изучающих эту беллетристику.
— Да-а, — протянул папа. — Интересно… Я в твои годы был скромнее, –—сказал он, чуть погодя.
— Ну, ты потом наверстал, — заметила мама, несколько испортив педагогический процесс. Но педагогический процесс только начинался: Райкин-старший вдруг сменил тему.
— Знаешь, Котя, — сообщил он, — у нас в подъезде парикмахер повесился…
Котя не сразу уследил за поворотом сюжета:
— Парикмахер?
— Да, — печально подтвердил Аркадий Исаакович. — Повесился парикмахер. Оставил предсмертную записку. Знаешь, что написал?
Райкин-старший взял великую педагогическую паузу и, дав ребенку время сконцентрировать внимание, закончил:
— «Всех не перебреешь!»
— Но стремиться к этому все-таки надо! — смеясь, добавляет сегодня Райкин-младший, рассказывая эту поучительную историю…
Такая работа
Однажды на кинофестиваль «Кинотавр» привезли живого Майкла Йорка. Неподражаемый Тибальт, уже совершенно седой, в белом полотняном костюме, стоял на лестнице у веранды летнего кафе, принимая признания в любви.
Я ждал своей минуты, любуясь тем, как пожилой артист делает свою работу. Это была работа булгаковской Маргариты на балу у сатаны: каждому уделить толику внимания… Ему на чудовищном английском говорили комплименты, которые он знает наизусть тридцать лет, — но ни усмешки, ни гримасы нетерпения не промелькнуло на вышколенном профессией лице.
В это же время в двух шагах от Йорка несколько девочек-подростков пытались взять автограф у одной эстрадной звезды отечественного розлива. «Звезда» торопливо черкнула два раза в блокнотики и раздраженно бросила:
— Ну все, хватит! Дайте отдохнуть.
И пошла по лестнице мимо Майкла Йорка, о котором в силу возраста и общей культуры понятия не имела. А Йорк все улыбался, терпеливо выслушивал слова любви и признания и улыбался в объективы «мыльниц», терпеливо дожидаясь, пока хозяйки справятся с волнением.
Когда я, дождавшись своей очереди, спросил его (на чудовищном же английском), можно ли мне с ним сфотографироваться, он улыбнулся — именно и персонально мне! — и сказал:
— Sure…
Он сказал это так, как будто всю жизнь мечтал о том, чтобы сфотографироваться именно со мной. Профессия!
После репетиции
Георгий Менглет в молодости учился у Алексея Дикого — артиста, хорошо памятного старшему поколению. Однажды учитель призвал его и попросил о помощи.
— Менглет, — сказал он. — Пойдешь сейчас со мной. Скажешь жене, что мы с тобой двое суток репетировали.
По свидетельству Георгия Павловича, внешний вид учителя в этот момент мало соответствовал работе над образом и даже довольно ясно указывал на способ проведения досуга.
— Ну, как я это скажу? — попробовал слинять из сюжета Менглет. — Вы же…
— Ты артист или не артист? — возвысил голос Дикий, стараясь не очень дышать в сторону ученика. — Должен убедить!
Щека его — видимо, в процессе последней репетиции — была свежеизодрана женской рукой, но и попытка сослаться на это обстоятельство Менглету не удалась.
— Скажешь, что меня твоя собака поцарапала. У тебя же есть собака!
И Менглет, заранее покрываясь потом стыда, поплелся за любимым учителем.
Они вошли в подъезд, поднялись по лестнице. Менглет встал у стеночки в двух шагах — лжесвидетелем, ожидающим вызова для дачи показаний. Дикий позвонил в дверь. Дверь открыла жена Дикого и, слова не говоря, залепила мужу оплеуху.
Мастер сценической паузы, народный артист СССР Алексей Денисович Дикий выждал несколько секунд, с достоинством повернулся к ученику и коротко распорядился:
— Менглет, свободен!