удивляйся! Степко пришелся мне по сердцу, к тому же сила и старую веру меняет, – добавил лукаво Алапич, подмигнув канонику, который нерешительно стоял в дверях, играя своим золотым наперсным крестом.
У настоятеля отлегло чуточку от сердца, и, сделав два-три шага вперед, он протянул бану руку.
– Pax vobiscum,[37] вельможный баи, и вам, господин Степко.
– Ха, ха, ха! «Бан», говоришь? – промолвил Алапич, насмешливо улыбаясь и потряхивая Николе руку. – Не знал я, что твое преподобие может так шутить над обездоленным человеком. Бан! Да! Красивое слово! Высокая честь! Nota bene, если ты на самом деле бан! Но я, я-то последняя спица в колеснице, и скорее поверю, что строен и юн, как вот, скажем, господин Павел, чем в то, что я бан Хорватии!
– Твоя милость нынче расположена зло шутить над собой, – улыбнувшись, заметил Желничский.
Толстый хозяин дома слушал речь бана с явным удовольствием, он благодушно улыбался и, сложив руки на животе, вертел большими пальцами. Наконец он произнес:
– Что господин бан самый большой шутник между Дравой и Савой, это не новость. Но известно ли вам, как турки взяли его под Сигетом в плен и приняли за простого воина; как он откупился за каких-нибудь пятьсот форинтов и потом передал паше свое великое соболезнование, что тот, имея в руках жирного каплуна, не сумел его как следует ощипать.
– Ошибаетесь, господа, – прервал его Алапич, поглаживая всклокоченную бороду, – сейчас Гашо не до смеха, в злой его шутке заключена горькая правда. Может быть, некогда я говорил по-иному, но сейчас кровь кипит в моем сердце, желчь подступает к горлу.
Лицо Грегорианца залил яркий румянец, а Желничский облегченно выпрямился.
– Истина подобна вулкану, – заметил Грегорианец, – долго дремлет и вдруг изрыгает огонь и обдает жаром весь мир.
– Истина подобна острому мечу, – добавил настоятель, осмелев, – однако, чтобы замахнуться и рубить им, требуется сильная десница!
– Аминь, reverendissime![38] – воскликнул Алапич. – Слова твои полны мудрости! И ее-то мы ищем!
– Пусть промысел господен направит вас! – заключил Врамец.
– Садитесь, господа, – продолжал бан, опускаясь в кресло. – И послушайте. Все собравшиеся под этим гостеприимным кровом созрели в муках и борьбе и стали сильными мужами, все мы вкусили от добра и зла, от добра меньше, от зла больше. Да и ты, Павел, послушай! – продолжал бан, обращаясь к молодому Грегорианцу. – Ты еще молод, но в сече под Храстовицей уже доказал, что ты плоть от плоти своего рода и десница твоя под стать отцовской. Однако богатырской руке не помешает мудрая голова! Поэтому и ты слушай! С тех пор как мы себя помним, господа, мы видим кровь, видим смерть, видим, как опустошается родившая нас земля, как грабят ее и дробят грязные руки нехристей, как злобные предатели отрывают пядь за пядью от нашего древнего королевства, точно отламывают ветвь за ветвью от родного ствола. Мы захлебываемся в собственной крови. Гибнет род, гибнут плоды наших рук, горят усадьбы. Возделывать землю и одновременно обороняться?! А как бороться со злом? Одним? Это все равно что червю с муравейником! Правда, мы трудимся, строим, но, что день построит, – ночь разрушит! Беда! Помогают нам христианские государи, даже Римская империя. Помогают, но как? Кормим-то их мы. По два хлеба на цесарского солдата. Будь они смельчаки, куда бы ни шло! Снесли бы и это тяжкое бремя. Но где там! Сдается, Священная Римская империя собрала все, что не мило, и к нам в кадило! Не так ли? А как начнется настоящая юнацкая потеха, то хорваты в бой, а помощнички в кусты, потому-де, извините, ружейный порох воняет. Но и этот фортель им простили бы, пускай себе! И это бы снесли: никакие муки не страшны, покуда цела душа! А что для страны душа? Вольности, права! Но, спрашиваю вас, где привилегии, где вольности нашего дворянства, наших городов? Их держат на кровавом откупе генералы Ауэршперги, Тойфенбахи, Глобицеры, они управляют королевством, они судят, вымогают, не считаясь ни с баном, ни с его судом, ни с волей хорватских сословий. А когда их ловят на месте преступления, они, улыбаясь, заявляют: «Таково желание его светлости господина наместника эрцгерцога Карла!» И это творится не только у нас, но и в Пожуне, и в Любляне, и в Граце! Мой пресветлейший коллега Драшкович – человек двуличный. Ясно, что вокруг нас плетутся сети. Сейчас плохо, но предчувствую, что будет хуже. Потому, господа, надо браться за ум! Дворянству следует сплотиться, единство – вот лучшая порука мечу закона. In hoc signo vinces![39] Через месяц-два я созову сабор королевства. На нем мы спокойно, но по-нашенски, заявим его королевскому величеству, что нас допекло, с комиссарами же и церемониться не будем. А покуда за дело, и победа будет за нами!
– Vivat banus![40] – закричали все в один голос. Однако тотчас умолкли. На лестнице послышались тяжелые аги, от которых затрясся весь дом. Дверь распахнулась настежь, и на пороге показался великан – выше притолоки, смуглый, худой, с длинными усами, с живыми глазами. Тяжелая кабаница, кожаный зубун, массивная сабля, на голове белая меховая шапка. Судя по одежде, видно было, что он с дороги.
– День добрый и доброго здравия! – приветствовал гостей новоприбывший и, немного согнувшись, чтобы не стукнуться лбом о притолоку, переступил порог.
– Ave,[41] Столникович! – поднимаясь, воскликнули собравшиеся.
– Принес ли ты нам оливковую ветвь мира? – поспешно спросил настоятель.
– Я не из Ноева ковчега сбежал! – ответил прибывший, показывая белые зубы и сбрасывая кабанину. – И я не голубь, – добавил он иронически, – мало того, чуть в лютого зверя не превратился от лганья и безделья!
Он опустился на стул, остальные расселись вокруг него.
– Ergo! – промолвил горбатый бан. – Вытряхивай мешок с новостями!
– Король Максимилиан… – начал важно Борнемиса.
– Что с ним? – спросили все в один голос.
– Скончался, – отрубил Столникович. Воцарилась тишина.
– Requiescat in расе![42] – промолвил Желничский.
– А Рудольф? – спросил Врамец.