— Только никому не говори.
Утром она, одеваясь перед зеркалом, недовольно завопила: что ты сделал, что теперь делать и т. п. На ней было коричневое платье — на шее засос, на лодыжках синяки. Она послала меня за пластырем в аптеку, потом расцарапала иглой от шприца это тёмное место — большим крестиком — и заклеила. Все, и особенно Санич, всё допытывались — что это за странная царапина и где она так наспотыкалась. Она смотрела на меня как на виновника — типа неловкого любовника — с презрением. Больше такого у нас не было — всё забылось, как пьяный кошмар. Да и вообще стало не до откровений.
Воды опять никакой, вообще ничего — только те же запахи да те же соседи за перегородкой, вместо холода нестерпимая духота. Нет, я больше не могу! Я бросился в темноте на диван, корчась и всхлипывая. Потом искал верёвку, но не нашёл (да хоть бы и нашёл — наверняка не смог бы). Сидел, сидел, думал, думал, курил. В голову так и лезла всякая дрянь — чтобы не свихнуться, открыл свою тетрадку и карандашным огрызком накорябал:
Надо всё же купить пистолет и пристрелить её.
Нет, её я не смогу, но всё равно… Нашёл только половинку старого лезвия «Спутник» и аптечку — наверно и этого хватит. Пришлось сходить за водой… Далее я согрёб все более-менее приличные таблетки, и принялся поглощать их, запивая противной холодной водой — таким образом, я заглотил наверно колёс под сто, зажал в кулак бритвочку, треснулся со всей силы головой об стенку, и, распахнув пинком дверь, повалился с порога в траву, где начал кататься, извиваться и пытаться повредить руку — выходили только царапины — уж совсем сильный нажим, чтобы разодрать, я сделать не мог…
Так валялся я, чувствуя под собою кирпичи и крапиву… Все размышления катились подростково- обыденные, можно даже словами Дельфина сказать: «Слеза за слезой,/ за раною рана/ моя жизнь утекает,/ как вода из-под крана/ — хорошо, если кто-то/ из друзей или близких/ подставит ладонь/ или собачью миску…» — последняя бы больше подошла, поскольку вскоре я весь облевался и обосрался…
Этот процесс был довольно длительный и мучительный… После пришлось вернуться к жизни — сбросить одежду и импровизированно искупаться. Благо были сменные шмотки.
Всю ночь меня трясло, в голове неслась всякая дребедень. В том числе даже опять зарождались растреклятые поэтические строчки: «Сквозь шлагбаумы снов не добраться / до конечной утренней станции смерти / А дальше — любовь та-та-та что-то там не одни, видишь ли, ангелы, но и черти!» — в общем неплохое проклёвывалось, и даже название появилось — как и принято у меня в последнее время, модерново-английское: «PLAYSTATION». Но тут я осознал, как это ублюдочно: всё-это, а потом стишки — нате вам! Что же, вся эта гадысть делалась заради этого стишочка — хуй вам в рот и мне тожа!
Процесс ожидания был непомерно длительным и мучительным… Как только нормально рассвело, я не выдержал и отравился к Зельцеру. Сегодня у неё в муз. колледже выпускной — меня ж приглашали, может как-нибудь… с кем же будет она?..
Я разбудил её, она меня впустила, даже не угостив своей сладковато-дебильной улыбочкой, более обычного была раздражительна-недовольна спросонья, и совсем не чаяла меня увидеть. «Что ты хотел, Лёшь?» — ещё одна её коронная фраза, обозначающая свершившийся в её сознании перевод наших отношений в плоскость какой-то отвратительной казёнщины. Я очень сбивчиво сказал, что надобно мне саму её — что мне плохо и одиноко одному, что всю ночь думал о ней и даже решился на суицид с таблетками… «Ты совсем, что ль, Лёшь, глупой?» — с обывательской, бабьей пренебрежительностью произнесла она, заваривая себе чаю с грушей, очень нехотя предложила мне, сказала: «Заваришь сам», а потом ещё: «Подожди — я погуляю с собакой», и вышла. Мне было отвратительно плохо — я понял, что всё, концовочка.
Когда она вернулась, я пытался давить на жалость — ныть и напоминать, что чуть не сдох, на обстоятельства — напоминать, что сегодня выпускной и как же она и Петя — сама же тоже приглашала, говорила, что все будут с кавалерами, а ей неудобно… пытался прикоснуться к ней… — но ничего не помогало — она очень раздражалась и вопила, что у неё нет времени на всю эту лабуду, а я сам виноват — потому что «глупой» и «надо было себя лучше вести!» — а как, золотые, как?!
Не допив чай, она пригласила меня ассистировать — гладить платье и вешать его на вешалку, упаковывать туфли в коробку и пакет, а потом и тащить всё-это.
В троллейбусе она посмотрела на мою руку, которой я держался — «Ты где это, Лёшечка, так исцарапался?!» — и стала хохотать. Вылезли на рынке и долго таскались — она покупала одноразовые стаканчики и салфетки. Моя помощь была незаменима, и в глубине души я начинал надеяться на лучшее — что сейчас поплетусь с ней, буду весь день помогать и ассистировать, потом поздравления и танцы, нажрусь и поеду её трахать — нас
В этой столовой всё хорошо и дёшево — решили взять фаршированный сладкий перец, салат из помидоров и компот из чернослива. Она заказала, я всё повторил себе, хотя это всё же было дороговато; за себя она заплатила сама. Я чувствовал себя неуютно — в своей тарелке как в её, уже на своём развалившемся диванчике, как принцесса на горошине и на бочке с порохом, но решился на последний отчаянный шаг — сделать вид, что мы мило болтаем и загрузить её какой-нибудь весёлой историей из нашей ералашной жизти.
На другой день мы проснулись довольно поздно и будто в другом мире. Вставать не хотелось вообще. Мы поочерёдно, отягощаясь, трясясь какой-то дрожью, как от холода, хотя было тепло, встали помочиться и попить воды, а потом слегли опять, и вроде снова накатило.
— Саша, я этого не вынесу, — простонал я, замечая, что голос мой звучит как-то по-протезному, — я ж ночью чуть не сдох.
— Да я-то, — отвечал он без иронии, трясясь и говоря также дискретно, — щас музыку послушаем.
— А бабка?
— Наша музыка, Олёша, не очень оптимистична.
— Ты уж меня извини, — начал я, собираясь с мыслями, вспоминая нечто нехорошее, — я что-то совсем…