для придания удобного положения, но она вырвалась и вскочила.
— Всё будет хорошо, поверь мне — по попке-то оно лучше — мягче, — вкрадчиво произнёс я, на вытянутой руке поднося ремень к её бедру, поднимая выше — к лицу — как бы прицеливаясь… — Тогда придётся ударить тебя сюда.
— Ты не сможешь меня ударить, — в ее голосе чувствовалась серьёзная уверенность в этом — конечно, кто же сможет ударить такую доченьку — железной бляхой в лицо — каким надо быть вырожденцем, да можно за такое серьёзно поплатиться потом.
— Я не играю, Инна. А бью я сильно.
— Нет! — я щёлкнул им в руках, быстро перехватившись за бляху, и в тот момент, когда она метнулась вниз, чтобы схватить с пола карандаш, ударил ее по бедру, и сразу — точным движением — хлестанул по щеке. Удары были сильные, но, так сказать, точечные — адреналин давно перебил весь алкоголь, и теперь я мог делать невероятные вещи.
Ремень упал к ее ногам. Карандаш был у неё в кулаке.
— Ну, ударь меня. Убей меня, давай.
Она положила карандаш в рюкзак, а из него достала ножик — самый дешёвый, с пластиковой ручкой, с зубчатой заточкой по краю узенького полотна и особенно узким кончиком — «Не резать, а только воткнуть как шило», — подумал я. Она слабо улыбнулась и протянула его мне рукоятью, опять нагнулась, застегивая рюкзак. Села на диван, странно посматривая на меня. Я не знал, что делать, вертел в руках нож, пробуя пальцами остроту лезвия; глаза мои заполнились слезами, но я себя пересилил и спросил тихо:
— Боишься меня?
— Нет — ты почти плачешь. Ещё тогда летом, когда мы ещё были мало знакомы, ты как-то наклонился, и у тебя за пазухой был пистолет — я тебя и так боялась, а тут вроде бы стала ещё больше, но я почувствовала… Ты не такой — ты интересный, ты — добрый.
Когда она была здесь в последний раз, у меня всё не было ножа, и ей пришлось идти спрашивать у соседей.
Говорят, есть добро творимое осознанно (купить шоколадку Инночке, чтобы потом за неё её трахнуть) и неосознанно (купить ей шоколадку и забыть, а потом она напросится сама) — и я не знаю, что я, типа, выбираю. Вот зло — понятно: оно глубоко внутри меня.
Она посмотрела на меня — пристально, с совсем мне незнакомым, непонятным выражением — мне почему-то пришёл в голову оборот из классической лит-ры: «с видом оскорблённой невинности».
Вот так — само разделение на добро и зло и дало нам страдание, дуализм Достоевского — ведь в природе и в природе человека они соединены. Кстати, — я нашарил в кармане штанов монету в два евро и бросил ей, — старинный русский обычай: за нож надо обязательно заплатить — хотя бы копейку. Так сказать на память — «железные» ведь не принимают.
Она приложила её к щеке. Я предложил ей зайти в ванну и намочить щёку. (Суть квартиры была в том, чтоб были ванна и ВК, но они-то как раз и не работали — это, дорогие, смешно до охуения — но я, можно сказать, ими не пользовался, а выгнали меня почитай за то, что я их «изломал» — вечный гилозоизм!).
Вернувшись, она надела рюкзачок и сказала небольшую прощальную речь: опять всё о том же, что «у тебя ничего нет» и заключила, помнится, тем, что ей нужен один мужчина. Я понял всё, по крайней мере, всю её логику и был одновременно сильно разочарован (первым из приведённых тезисов) и вдохновлён (вторым). Однако «разочарован», «вдохновлён» и «сильно» — это было не совсем про меня: я — что-то аморфное на полу на кухне с очередной бутилочкой в лапках (от первых же глотков охватила полная размягчённость опьянения!) — промямлило: «А мне ничего и не надо…» и «Мне тоже нужна одна, но, панимаишь, жызня…» Она ещё сказала что-то — кажется, довольно резкое, но я этого не запомнил, потому что в этот момент она повернулась своей плотнообтянутой бежевыми джинсами суперпопой, и я, увидев всё-это в непостижимом ракурсе с пола, чуть опять не лишился рассудка, который и так уже чуть брезжил. Она сильно хлопнула дверью и ушла.
Тешил ли я себя «надеждой»?
Маленькая Инесса, которая родилась в Дрездене (опять же!) и что-то пыталась даже хлопотать о немецком гражданстве, свалила в Израиль, служит там по контракту в армии и теперь мне даже не пишет…
…Только я приехал, бросил вещички, пулей вниз — с бутылкой пива к автомату. Привет-привет. Надо поговорить. Она, видите ли, собирается на концерт в филармоху, там и встретимся. В пять. Гудки. Удары сердца. Глотки. Удары… Курвы, пидоры!
В пять, а сейчас полтретьего — я этого не выдержу. Набираю ещё раз. Можно я к тебе приеду? Надо поговорить… Или ты ко мне?..
Ещё баттл, прыгаю с ним в автобус. Нервная дрожь охватывает меня всего. Боль в затылке, в подкорке — как по обкурке.
Прохожу на кухню, закуриваю. Она недовольна, типа одевается.
До боли известная мне её мечта, но не заветная, сокровенно личная, а «по матрице» — социальной (и для неё, как мне кажется, гораздо в меньшей мере — сексуально-природной) — работа, семья, стать матерью…
— Что ты хотел, Лёшь? — спрашивает она в лоб, тоже закуривая, подчёркнуто суетясь и как бы сдавливая пружину раздражения…
— Тебя я хотел, — говорю я подчёркнуто небрежно и внятно.
И повторяю: работа нужна человеку, чтобы структурировать бытие и занять мозг, отвлечь его от
— Ну, во-первых, — говорит она, с становящейся заметной блядской косоротостью выпуская клуб дыма, и у меня вновь колотится сердечко и всего охватывает дрожь: я знаю продолжение её фразы и что «во-вторых» у неё нет, да и не потребуется… —
Я, конечно, решаюсь поступить эффектно — тут же осовываюсь, тушу окурок и направляюсь к двери. Опять обувь, обуваюсь…
Осознав, что я замешкался в дверях, она выходит.
— Эля, Эльмира… — начинаю я.
— Всё, Лёшь, всё на хуй заебло. Тебе же, блять, двадцать пять лет — как ты вообще собираешься жить, я не знаю! Ты же, блять, вообще ни к чему не годен. Ни копейки денег — одни амбиции и эгоизм. Мне тоже двадцать пять лет, и пора задуматься. Поматросишь и бросишь — а мне потом глазами моргай. Гений, на хуй, пиздец, блять! Ёбля там, портвейн, Санич, приколы дебильные — это хорошо, конечно, но, на хуй, уже не из той серии. Пора ведь уже…
-