Но ноги Рохели словно приросли к полу.
— Подойди, жена.
Да простит ее Господь, но в этот момент Рохель подумала о том, что подбородок ее мужа движется совсем как у Освальда, мула старьевщика Карела, когда тот жует овес. Кустистые брови ее супруга взлетали при каждом слове. И возбужденное предвкушение новой жизни в груди у Рохели, которое так приятно грело ее все свадебное торжество, теперь тяжким грузом осело у нее в животе. Усталые ноги ныли. А в голове будто поселился рой непрерывно гудящих пчел.
— Здесь твой дом, жена. Снимай же плащ. — Зеев скользнул под потрепанное лоскутное одеяло. Рохель огляделась в поисках спасения, хотя прекрасно знала — ничто здесь не может ее спасти. Ни одна вещь в этой комнате не даст ей надежды. Ни связки сухих трав на очаге, собранные в пыльные, шуршащие букеты. Ни два набора почерневших горшков и глиняных мисок, что виднеются в открытом буфете. Ни грязные тряпицы, валяющиеся на длинном столе вместе с полосками кожи и набором сапожного инструмента. Ножи и шила для протыкания кожи, иглы длиной с хорошую ложку… Рохель принесла с собой полотняный мешочек, в который были аккуратно запакованы ее иголки, наперсток, подушечка для булавок в форме яблока и острые как бритва ножницы ее, что принадлежали ее бабушке. Может быть, эти нужные вещицы дадут ей утешение? Или ее юбка коричневой шерсти, которую можно одевать на каждый день? Или корсаж и рубашки, которые она оставила сложенными в своей сумке у двери вместе с еще одной юбкой, темно-серой. По случаю свадьбы Рохели дали ткань для новой белой рубашки, которую она при помощи белой нити украсила рельефным узором виноградной лозы, а еще — неслыханная роскошь! — достаточно ткани для юбки и корсажа. Этот дар Рохель отнесла красильщику, чтобы тот, смешивая дорогостоящее индиго с квасцами, выкрасил ткань, после чего длинной палкой выудил ее из кипящей воды и — тяжелую, влажную — повесил на бельевую веревку. Получился темно-синий цвет, в точности как зимнее небо сразу после заката.
Теперь же Рохель чувствовала себя ужасно глупо в этом свадебном наряде. Казалось, из нее вынули что-то самое важное и оставили пустую оболочку. Как бы ей хотелось вернуться домой — в комнатушку, где она ухаживала за бабушкой, пока та не умерла. Пусть там был земляной пол и никаких украшений, Рохели она все равно казалась чистой и радостной.
— Хочу, чтобы ты знала, — проговорил Зеев, высовывая голову из-под лоскутного одеяла. — Я не стану попрекать тебя твоим происхождением.
Рохель знала, что до этого дойдет.
— Я вижу, руки у тебя славные. Я их сразу приметил. Руки, привычные к работе.
Рохель понимала, что Зеев пытается быть с ней добрым, но свои руки она просто ненавидела. Толстые пальцы, утолщенные кончики, крупные ладони, ногти, которые она не стригла и не обжигала, а по- тихому обкусывала, когда не видела бабушка. Костяшки же были позором, сущим позором, подлинными носителями несчастья. Не находись Рохель в храме, когда упало кольцо, она бы семь раз сплюнула против дурного глаза.
— Овес с горячей водой по утрам… и, по-моему, нет лучшего блюда, чем чечевица с репчатым луком, да еще хала в Шаббат.
Бабушка научила Рохель месить тесто, когда она была еще совсем малышкой.
— В Шаббат у нас всегда будет мясо, это я тебе обещаю. Жареный цыпленок, ягнятина.
Рохель совсем не любила мясо, даже рыбу терпеть не могла. Есть то, у чего когда-то было лицо, — это было ей не по душе.
— Видела кожу на столе? Башмаки для Розенберга, императорского бургграфа. Я продам их христианскому башмачнику, а тот перепродаст их бургграфу. Завтра разметка. Во вторник — выкраивание. В среду — стачивание. В четверг — завершение. В пятницу утром — доставка, закупки, приготовление пищи и уборка к Шаббату. Не хочу, чтобы ты чересчур утомлялась, жена, но как-нибудь потихоньку мы с этим управимся… — Зеев поставил свечу у края кровати. — Ну, что ты стоишь как башня на Староместской площади?[15] Сегодня твоя первая брачная ночь.
Рохель передвинула вперед одну ногу, затем другую. Зеев ждал. Она подошла еще ближе.
— Давай, давай, — сложив ладонь чашечкой, Зеев поманил ее к себе.
Наконец Рохель добралась до края кровати.
— Теперь, жена, тебе придется снять все верхние и нижние юбки, — Зеев снова взял свечу с оловянной тарелочки и поднял ее повыше, желая понаблюдать за Рохелью.
Она тут же отступила в тень.
— Нет-нет, — сказал Зеев. — Поближе.
Пододвинувшись к самому краю — а сердце у нее колотилось где-то в горле, — Рохель медленно, дрожащими пальцами расстегнула пуговицу верхней юбки. Ее нижняя юбка была стянута шнурком. На корсаже имелось множество крошечных деревянных пуговок. Головной убор был завязан плотным узлом у нее на затылке. Сегодня вечером собственная одежда казалась Рохели пришитой к коже. Зубчатые гребни зарывались в ее волосы, точно когти злобного тигра. Каждый узелок приходилось распутывать, как хитрый секрет, а ее пальцы — такие ловкие, когда держали иголку с ниткой, — дрожали и все лезли не туда. Она стянула с себя туфли, старые и не самые лучшие, с корковыми подошвами, стянутые сверху грязными растрепанными ленточками. Чулки держались на ногах при помощи небольших ремешков, также обмотанных ленточками. Поочередно поднимая ноги и опираясь о кровать, Рохель развязала узелки.
— Теперь юбка, — хрипло вымолвил Зеев.
Рохель задрожала, но отважно стянула юбку через голову.
— Дай я на тебя посмотрю.
Рохель вышла на свет свечи.
— Силы небесные! — воскликнул ее супруг.
В восемнадцать лет Рохели уже грозила опасность стать старой девой. На нее, сиротку, никто никогда не заглядывался, если не считать одного мужчины, но он не был евреем и не мог на ней жениться. Длинные русые волосы, прежде спрятанные под шарфом, а теперь выпущенные на волю, обрамляли лицо Рохели подобно завиткам орнамента на рамке роскошного портрета. Глаза ее, обычно опущенные долу, вдруг оказались большими, глубокими, темно-карими и слегка раскосыми — как у русских женщин с примесью татарской крови. О том же говорили и острые скулы Рохели. Губы ее были полнее, чем у большинства ее соплеменниц, а зубы крупнее, отчего ее рот под острым, правильной формы носиком, всегда был слегка приоткрыт. Шея — длинная, молочно-белая. Маленькие груди венчались розовыми сосками. Сморщенные, как у ребенка, они лежали на крупных розовых кружках, похожих на поздние розы. Бедра ее были узкими, как у мальчика, тогда как ляжки по-женски набухали.
— Да ты красавица! — казалось, Зеев был не на шутку удивлен. Рохель вздрогнула.
— Ты настоящая красавица. Просто жемчужина.
На узком лице Рохели вдруг промелькнуло что-то звериное. Несмотря на всю ее кротость, Зеев немного испугался. Да, ее красота пугала.
— Не двигайся. Дай я на тебя нагляжусь.
— Муж мой?
— Да… ты красавица…
Зееву вдруг почудилось, будто острый камень ударил ему под левую лопатку.
— Просто не верится, как ты красива… — он зажмурился, затем снова открыл глаза. — Но волосы ты должна остричь. Совсем.
— Остричь, муж мой?
— Нельзя, чтобы ты ходила нестриженной. Твоя голова покрыта, но этого совершенно недостаточно.[16] Волосы необходимо остричь. Больше с ними ничего не поделать. Стричь, стричь и стричь.
— Муж мой?
— Мы купим тебе славный парик из конского волоса, хорошо?
Рохель удивленно приоткрыла рот.
— Понравится тебе чудесный черный парик? Крыша над головой, еда в желудке, прелестный парик из конского волоса. Иди, иди ко мне… — последние слова Зеев произнес мягко и нежно, словно отец, утешающий ребенка.