Тут он лукавил. Он сам сомневался в только что сказанном, и два или три раза ночью, нащупав рядом с собой холодное, переставшее дышать тело, переворачивался на свежий бок с ленивой мыслью о том, что утром нужно выкопать могилу, а ещё лучше – выгрести на шлюпке в море и, привязав к ногам камень и вспоров живот, опустить мертвеца в воду. Однако, проснувшись, он был вынужден отменить своё решение, так как ночной труп был тёпл и с натугой и присвистом дышал. Оливер сплёвывал в песок; словно мягкую толстую проволоку выпрямлял смятую за ночь косицу и испачканным в смоле пальцем тыкал упрямца в живот. Некогда сильное, мускулистое, бронзовое тело вздрагивало, желтоватая парусина кожи сильнее натягивалась на костях, начинала сочиться кровь из багровых опухолей, окружающих чёрные луночки дыр, пробитых в живом гноящемся мясе. Дыры были – одна в левом плече, вторая в правой половине груди и третья, уже зажившая и неопасная – в правой ноге выше колена.
Тонна плюхнулся на землю рядом с товарищем, отвязал и отбросил в сторону плетёную крышку корзины. В ней была еда – вдоволь всего и помногу: вынужденные сидеть на острове, они не грабили рыбаков и, следовательно, не довольствовались случайным и однообразным, а
Тонна достал из корзины копчёный бочок мелководной акулы, перекрутил на середине, разорвал, протянул половину Оливеру. По очереди запуская в корзину два пальца, они ими, как клещиками, вынимали на свет по сухарику, дробили в кулаке на крошки и засыпали эти крошки в жующие, набитые акульим мясом, пасти.
– Вкусно, – промычал Матиуш.
– Да дорого, – недовольно прогугнил Оливер.– Ох и обуза нам этот малый.
– А я говорил! – оторвался от мяса Тонна. – Которую неделю уже сидим. А если помрёт – так выйдет, что даром сидели! Ребята за это время пару-то призов на крюк уже взяли. Сидят сейчас где-то в укромном местечке, денежки делят. А мы?
– Наши денежки здесь, – с неколебимой уверенностью бросил Бык уже хорошо знакомую обоим фразу, вытягивая коричневый палец в сторону выплывающего из хижины стона и зубовного скрежета.
– Да он голый, как донный скат! – пробубнил вернувшийся к трапезе Тонна. – Он беднее маленького песчаного крабика!
– Этот стреляный кашалот, – упрямо стукнул Бык кулаком в землю,– не всегда будет куском гниющего мяса. Он встанет на ноги и пойдёт туда, где лежит много денег. Он возьмет деньги и разочтётся со мной. Он сможет. Я видел, на что он годится.
Они немного помолчали, занятые разломленным надвое кругом сыра и бутылками с ромом.
– Это хорошо, что он мне остался должен, – мечтательно прогугнил насытившийся Бык. – Этот крабик не нищий. Он сидит на крышке сундука с золотыми монетами.
Умирающий уже третью неделю человек в это время впервые открыл глаза. Открыл, повёл мутным взором по потолку, сложенному из толстых тесаных брёвен, надёжной каменной кладке, светлому дверному проёму. Медленно согнул руку и подтащил её к пробитой груди. На широкой костлявой кисти, пониже запястья, выжженный порохом лев слабо шевельнул зажатым в лапе кинжалом.
МАЛЕНЬКИЙ ЕВНУХ
В гареме стоял плотный, густой, сладковатый дух. К приторности бальзамов и притираний примешивался запах потеющей кожи, палёных щипцами волос, лампового масла, сальных свечей, тканевой пыли. Этот слоистый, затейливый запах вызвал бы горловой спазм, а то и вовсе наплыв дурноты у всякого, кто попал бы сюда прямо с улицы, со свежего воздуха, чудесным образом миновав путаный лабиринт ходов, лесенок, дверей и коридоров, отделяющих гарем от человеческого мира. Но жёны великого Хумима-паши, терзаемые тоской и соперничеством ленивые, прелестные, злые красавицы к такому воздуху просто привыкли. А вот Ашотик, рыжий толстячок, без него не смог бы жить. Он был главный евнух, “кизляр агас” (начальник над девушками), и воспринимал этот запах как аромат собственной непререкаемой власти. Власти, которая давно уже вышла за границы гарема и невидимыми, вязкими нитями оплела и визирей, и янычар, и двор, и просителей, и даже ничтожных поставщиков воды и продуктов.
Так вот, обитатели этого мира к его тяжёлому воздуху давно привыкли, а других людей здесь никогда не было. Не было, потому, что не могло быть. Потому что любого сущего под этим небом, невесть каким образом попавшего сюда чужого человека немедленно вынесли бы и тихо и споро похоронили. Каждому, кто отдался бы сумасшедшей идее проникнуть в этот раскормленный, тихий, невидимый мир, следовало бы знать, что Ашотик – своего дела мастер. Хотя сам он – ни-ни – не шевельнул бы и пальцем. Он лишь замер бы, вдавившись маленькой жирной спиной в один из настенных балдахинов, вскинул вверх пухлые розовые ладошки да особенным образом пронзительно крикнул. Остальное сделал бы Али. (Али – и всё. Большего о нём лучше не знать.)
Ашотик – другое дело. О нём знать очень даже можно. Вот он, вот. Бежит, изнемогая от злости, страдальчески сопя и покряхтывая, щёлкая плоскими задниками малиновых, с загнутыми носами, вызолоченных туфель – туда, туда – в недра гарема, где нежно и страшно плещется драка. Туда, где озорная змейка Бигюль, девочка-наложница лет четырнадцати, ловко и точно бросает подушки в негодующую и бессильную Зарину
Но для самого кизляра это правило было простой условностью. Пухлым шаром, разбрызгивая вокруг себя рыжие молнии, скакнул, отдёрнув в сторону паланкин, разъярённый, с багровым лицом Ашотик. Со всей, какая только в нём нашлась, силы он хлобыстнул липкой ладошкой по раззявленному, крашеному, изрыгающему очередное проклятие ротику. Дико и злобно взвизгнула было Зарина, но, увидав,
Бигюль повезло больше. У неё оказалась секунда-другая, и развернувшемуся к ней Ашотику предстал лишь обтянутый синим шёлком кругленький зад драчуньи, улепётывающей на четвереньках сквозь россыпь подушек и подголовных бархатных валиков. Одышливо пыхтя, Ашотик швырнул в неё пару подушек – не попал – сдёрнул с ноги расшитую тяжёлым золотым шнуром туфлю, размахнулся и припечатал-таки в убегающую синюю выпуклость. Пронзительно, изображая, что ей причинена неслыханная боль, но всё же шаловливо и весело взвизгнула Бигюль и тут же, повинуясь негласному правилу, смолкла. (А могла бы и не