Гость упавшим голосом:
– Аннушка, а за меня пошла бы?
Она шепотом:
– За тебя нельзя отказаться…
В Архангельском городе было у отца домишко подле Немецкой слободы, близко реки.
Комнатки в доме были маленькие, низенькие, будто каютки: окошечки коротенькие, полы желтенькие, столы, двери расписаны травами. По наблюдникам синяя норвежская посуда. По стенам на полочках корабельные модели оснащены. С потолков птички растопорщились деревянные – отцово же мастерство.
Первые года замужества мама от отца не отставала, с ним в море ходила, потом хозяйство стало дома задерживать и дети.
У нас в Архангельске до году ребят на карточку не снимали, даже срисовывать не давали, и пуще всего зеркала младенцу не показывали. Потому, верно, я себя до году и не помню. А годовалого меня увековечили. Такое чудышко толстоголовое в альбоме сидит, вроде гири на прилавке.
Я у матери на коленях любил засыпать. Она поет:
Мама на народе не пела песен, а дома или куда в лодке одна поедет – все поет.
Годов-то трех сыплю, бывало, по двору. Запнусь и ляпнусь в песок. Встану, осмотрюсь… Если кто видит, рев подыму на всю улицу: пусть знают, что человек страдает. А если нет никого, молча домой уберусь.
Отец у меня всю навигацию в море ходил. Радуемся, когда дома. Сестренка к отцу спрячется под пиджак, кричит:
– Вот, мамушка, у тебя и нету деушки, я ведь папина!
– Ну дак что, я тебе и платьев шить не буду.
– Я сама нашью, модных.
Сестрица шить любила. Ей дадут готовую рубашонку и нитку без узла. Она этой ниткой весь день шьет. Иногда ворот у рубашки наглухо зашьет.
Отец нам про море пел и говорил. Возьмет меня на руку, сестру на другую, ходит по горнице, поет:
Он поживет с нами немножко и в море сторопится. Если на пароходе уходит, поведет меня в машинное отделение. Я раз спросил:
– Папа, машина-то, она самородна?
Машины любил смотреть, только гулкого, громоносного свиста отправляющегося в океан парохода я, маленький, боялся, ревел. До свистка выгрузят меня подальше на берег. Я оттуда колпачком машу.
Осенью, когда в море наступят дни гнева и мрака, а об отце вестей долго нет, не знала мама покоя ни днем ни ночью. Выбежит наутро, смотрит к северу, на ответ только чайки вопят к непогоде.
Вечером заповорачиваются на крыше флюгера, заплачет в трубе норд-вест. Мама охватит нас руками:
– Ох, деточки! Что на море-то делается… Папа у нас там!
Я утешаю:
– Мамушка, я, как вырасту, дальше Соломбалы не пойду в море.
А Соломбала – часть того же Архангельска, только на островах.
Не одна наша мама печалилась. При конце навигации сидят где-нибудь, хоть на именинах, жены и матери моряков. Чуть начнут рамы подрагивать от морского ветра, сразу эти гостьи поблекнут, перестанут ложечки побрякивать, стынут чашки.
Хозяйка ободряет:
– Полноте! Сама сейчас бегала флюгера смотреть. Поветерь дует вашим-то. Скорополучно домой ждите.
Зимой отец на берегу, у матери сердце на месте.
В листопад придут в город кемские поморы, покроют реку кораблями.
Утром, не поспеет кошка умыться, к нам гости наехали.
Однажды ждали в гости почтенного капитана, у которого было прозвище Мошкарь. У нас все прозвища придумывают, в глаза никогда не назовут, а по-за глаз дразнят. Мама с отцом шутя и помянули: «Вот узко Мошкарь приедет…» Гость приехал и мне игрушку подарил. Я с подарком у него в коленях бегаю, говорю:
– Я тебя люблю. Тебя можно всяко назвать. Можно дядей, можно дядюшкой. Можно Мошкарем, можно Мошкариком…
Ребячьим делом я не раз впросак попадался из-за этих несчастных прозвищ.
Годов пяти от роду видел я чью-то свадьбу. Меня угостили конфетами, и все это мне понравилось.
На нашей улице был дом богача Варгасова, которого за глаза прозывали Варгас. Я думал, это его имя. Вот на другой день после моей гостьбы, вижу, он едет мимо на лошади. Я кричу из окна: