адом. Я представил себе его мучения. День за днем я воображал себе этого несчастного мальчика, его беспрестанные мучения, наказывавших его воспитателей (людей, как правило, глупых и сердитых), грязные поступки старших по группе. Чудовищная пища, ужасные спальные комнаты, молельни, мастерские, ватерклозеты… В одном из интернатов для девочек воспитанница умерла, задохнувшись в чулане, куда ее заперла надзирательница. На девочку надели смирительную рубашку. И в течение восьми часов она находилась в этой ужасной дыре.

Вот как я объяснял испуганный вид Луи и пообещал компенсировать всю подлость приюта, всю ненависть, которую там проявляли по отношению к нему. Я представил его, беззащитного, в руках сильных подростков, загнанного в угол в приютской столовой, смотрящего на своих палачей…

И новая волна нежности нахлынула на меня, и внезапно солнечный свет, прогулка, радость от этого мгновения наполнили меня. Анна тоже была счастлива; ее рука лежала на плече мальчика. И за окном был радостный пейзаж – вязы, фонтан, крыши ферм, церковь с немецкой колокольней, дорога, убегающая по склону холма. Я решил запомнить это мгновение и в минуты сомнений в своих размышлениях отталкиваться от него.

Но тут внезапно случилось нечто, переполнившее меня невыразимой тоской. Едва мы вышли из кафе, как Луи отскочил в сторону и бросился бежать по улочке через поляны, в сторону мусорной свалки. Опередив меня, Анна понеслась за мальчиком. Я увидел, что перед кафе начал собираться народ, и тоже побежал за ними, но быстро устал. Я увидел, что Луи пересек полянки и рванул напрямик к свалке. Мы догнали его на краю грязной лужи, куда он не отважился прыгнуть. Анна, несмотря на свое отвращение, сделала все, чтобы помешать мальчику броситься в эту мерзкую лужу, скрыться от нас. Она вела его по грязи и нечистотам, боролась с ним; вдруг она вскрикнула и остановилась: на ее щеке краснел укус, кровь стекала по подбородку и шее, она даже не пыталась ее стереть и стояла неподвижно, с дрожащими губами, бледная от испуга, что было особенно заметно в лучах солнечного света.

Луи тоже остановился, тяжело дыша, взгляд его застыл; он, как и Анна, был бледен.

Мы молчали.

Мы оба взяли его за руки.

Потом мы вернулись домой; в небе над нами кричали жаворонки, и нам пришлось идти через деревню, под осуждающими взорами ее жителей.

Мне было трудно обманывать себя и побороть ту ненависть, которую я испытал к мальчику в эти мгновения. У меня родились подозрения, и ничто не могло их рассеять. Конечно, я вновь и вновь повторял себе, что Луи был несчастен, что его детство прошло в грязной обстановке, что его поступок – лишь следствие всех тяжелых испытаний, выпавших на его долю. Однако я видел преувеличенную и потому безобразную радость Анны, на щеке которой отпечатались следы зубов. Она не пожелала заклеить рану пластырем, дабы не драматизировать произошедшее, она едва смыла засохшую кровь, как забыла про нее. Мы обедали так, словно ничего не случилось, и встретили аплодисментами огромной вишневый пирог, испеченный Марией. Луи молчал, и его спокойствие бесило меня. Я, чувствуя себя более мерзким, чем воспитанник приюта, придумывал разные наказания и меры воздействия, опустившись до уровня надзирателя и проклиная этот янтарный взгляд. Наконец я не выдержал, вскочил в машину и поехал в деревню Ля-Круа, чтобы выпить там несколько стаканов.

Когда в четыре часа дня я вернулся, новое зрелище открылось моим глазам. На террасе, обнявшись, почти совсем голые, на одном надувном матрасе спали Анна и Луи. Мальчик прижимался к животу моей жены. Я застыл как вкопанный, пот прошиб меня. Никогда не забуду этого мгновения: тяжело ступая, я поднялся по лестнице и заперся в кабинете.

IV

Я родился в горах, и, может быть, именно поэтому у меня развито чувство справедливости, возвышенное, головокружительное чувство, и ненависть ко всему неправедному. Я ненавижу скользкость, таинственность, которые, будто дыры в карманах, наполнены пустотой и скрытой угрозой. «Дьявол прячется в этих дырах, – говорила моя мать, – и главное – это послушание!» И вот уже сорок лет я послушен: это плохо, грязно, нечисто – все, что противно установлению Царствия Божьего на земле. Так говорила моя мать. «Все, что противно…»

Когда мои родители принимали на работу новую служанку, моя мать, достойная супруга моего отца, проповедника, отмывала ее в прачечной большим куском марсельского мыла; я и сегодня вижу эту картину: она стоит перед дверью, ведущей внутрь, она ждет, пока ее пленница тщательно вымоет себя. Если бы вы видели, что происходило с матерью, когда она видела случайно несмытую грязь! Она распахивала дверь и принималась разглядывать со всех сторон одежду девушки. Новая служанка должна была встать на колени возле гладильного столика, а мадам Дюмюр осматривала, нет ли на ней еще где-нибудь грязных пятен. Только потом девушка могла одеться, но уже не в свою прежнюю одежду: ее дезинфицировали в течение недели. Мадам Дюмюр покупала ей другую: в магазине стандартных цен «Орел», в отделе для пожилых дам она выбирала панталоны и рубашку, скрывавшую женские формы, как и полагалось. Ни вопросов, ни возражений она не допускала. Мадам Дюмюр запрещала красить губы, ногти, пользоваться духами. Ты пришла не гулять! Девушка работала и молчала. Если она начинала возражать, ее тут же вышвыривали за дверь. Отхлестав по щекам. Мадам Дюмюр называла это «менять свой мир».

Я родился в горах и не менял свой мир. Мой отец, проповедник, и мадам Дюмюр умерли, спаси Господи их души, и я благодарю Тебя, Господин бездны, что Ты избавил их от моих блужданий и чтения моих книг. Если бы мадам Дюмюр была с нами, ничего бы не произошло. Она, вероятно, сгорела бы со стыда и вновь умерла от огорчения. Что касается моего отца, протестанта, он просто не понял бы ничего и, склонив свою седую голову, повторял бы: «Господи, помилуй; Господи, помилуй». Как делал это всю жизнь в церкви. Чай, соленые хлебцы, молитва и исповедь. И снова молитва, исповедь. Снова соленые хлебцы и чай. Вся святая жизнь, прошедшая близ горных вершин, проповедь, возвещаемая от города к городу (церкви, молитвенные собрания, общества борьбы с алкоголизмом, приюты для девушек, диспансеры, собрания верных, конгрессы Друзей доктора Швейцера) требовала от моего отца постоянного напряжения; он с возвышений пел свои гимны… Наконец, когда он постарел, Церковь сжалилась над его почти нищенским положеньем и присвоила ему чин сборщика пожертвований, назначив небольшое жалованье и сохранив за ним право на пенсию. Tu sacredos eris in aeternum.[2] И храни себя от несправедливости. Очищай душу свою. Очищай тело свое. Чистота юношей и стариков приятна Вечному. Ах! Мои родители – и я благодарю за это Бога – умерли, не страдая от тех грязных, отвратительных поступков, которые я совершал против Творения. В каком наставлении в вере, в каких потаенных уголках мог я хоть изредка читать о чем-нибудь подобном?

Моим первым преступлением, совершенным после их смерти, была встреча с Анной; другие злодеяния – написанные мною романы. Когда я писал, то старался следовать наставлениям так точно, как только мог: когда наступали мгновения, в которые я был не способен написать ни строчки, я, как сказала бы моя мать, чувствовал себя «наказанным свыше» и в глубине души был согласен с этим, хотя и демонстрировал полную независимость. Что касается Анны… Я встретил ее, когда ей исполнилось двадцать. Я с ужасом вспоминаю ее маленькие груди с розовыми сосками, черные волосы и крепкие, мускулистые бедра, худые руки чемпионки по теннису. У нее было до меня несколько любовников, и к моменту нашей встречи она уже

Вы читаете Желтые глаза
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату