стоял, я не увидел ничего похожего на домик, что она описывала. Я мешкал, смущенный царившей вокруг тишиной; меня внезапно охватил страх при мысли, что кто-то может увидеть, как я брожу вокруг сложенных штабелями досок. По мере того как вспоминались одна за другой имевшиеся у меня причины ненавидеть Н. и желать ему адских мук, я нервничал все сильнее. Шли минуты, солнце опускалось все ниже, длиннее стали тени во дворе, а я все не решался подойти к порогу большого дома.
Это ожидание длилось еще с четверть часа; я корил себя за нерешительность, называл трусом, но меня по-прежнему бросало в дрожь от мысли, что нужно позвонить в дверь. Читатель посмеется, если я признаюсь: такое сходство увиделось мне между домом и его хозяином, что я странным образом почти физически ощущал присутствие Н., хотя знал, что он занят своими делами за сотни километров отсюда. Это присутствие леденило кровь в моих жилах. Я слышал его мощный хрипловатый голос, слышал невыносимо властную интонацию, звучавшую так торжествующе в каждом слове, я видел жестокие, циничные глазки на красном лице бонвивана. Разумеется, он, недолго думая, избил бы меня, быть может, не остановился бы и перед более крутыми мерами, обнаружив меня здесь; он бы ликовал, и вся страна содрогнулась бы от громовых раскатов злобного хохота.
Я силился сосредоточить мысли на книгах моего учителя, на моем плане: ведь я ни разу не усомнился, что это воля неба и знак его могущества. Я напоминал себе о чести моего сана, о высокой миссии, принятой мною, но, несмотря на все основания ненавидеть Н. и желание одержать над ним верх, логово врага, куда я явился, чтобы покарать его, пугало меня так, что чем отчаяннее я призывал себя к борьбе, тем глубже проникал в мою душу страх перед угрюмым безмолвием его жилища.
Я не раз замечал, какую странную власть имеют надо мной дома. Одни воодушевляют меня, наполняют восторгом, другие разят наповал подобно ударам, и лишь благодаря волевому усилию удается мне совладать со вспыхнувшим страхом и не бежать от них прочь, будто от злых чар. Бюзар был как раз из таких. Распахнутые окна на фасаде из больших камней, широкая шиферная крыша с башенкой; быть может, надменный вид придавали ему другие постройки, броской декорацией окружавшие эту крепость: их хаотическое нагромождение, тонувшее теперь в сумраке, ибо солнце уже садилось, вселяло в меня смутную тревогу, и мне было не по себе. Потом я представил роскошный выезд в гараже, вспомнил обширные владения, расчетные и долговые книги; я вновь и вновь твердил себе об оргиях, об угрозах в мой адрес, и самое настоящее бешенство овладело мной, когда я подумал, что и Женевьева может оказаться в один прекрасный день жертвой властелина здешних мест. Отвращение подтолкнуло меня. Я подошел к двери и нажал кнопку звонка.
Женевьева была удивлена, увидев меня. Она пригласила меня пройти в маленькую гостиную, которая, должно быть, служила приемной в те дни, когда Н. назначал аудиенцию своим деловым партнерам и арендаторам. Я не стал затягивать первый визит и вел разговор достаточно сухо и строго, чтобы он ничем не напоминал дружескую или задушевную беседу. Я был пастором; но как же, думал я на обратном пути, как заставить Женевьеву забыть об этом в дальнейшем, чтобы она не оттолкнула с ужасом мои первые авансы?
Дни стояли ясные и теплые. Уже во второе посещение я предложил прогуляться к лесу. Было утро. Старые дубы и осины каймой светлели у опушки, дальше начинался густой ельник — когда входишь в такую чащу, легкий озноб пробегает по спине. Мы почти не разговаривали, и наше молчание рождало между нами близость куда более глубокую, чем та, что создается беседой, когда двое гуляющих восторгаются красотами пейзажа. Женевьева оступилась; я поддержал ее за руку, и некоторое время мы шли так, пока слишком узкая тропинка не разъединила нас. На удивление неровная лесная дорога заставляла нас петлять и взбираться на склоны; тишина стояла необычайная. Плотная, напряженная тишина; мне казалось, будто я иду сквозь фосфоресцирующую массу: под елями разливался сероватый волнующий свет. Я понимаю людей, обожествляющих лес. Божество и вправду притаилось под этой сенью. Мы знаем, что оно здесь, его присутствие ощутимо, почти осязаемо. Холод окутал наши плечи — не быстрый холодок озноба, но долгий, пронизывающий холод, быть может, предвестие могильного, — с грустью подумалось мне… Я старался целиком сосредоточиться на этой минуте, чтобы потом ничего не утратить из ее колдовского очарования: Женевьева рядом со мной, ее неуверенные шаги по неровной тропе, и это нарастающее в душе ощущение, что мы вошли в священное место, где даже шаги заглушаются, чтобы не нарушить тишины, и чаща перед нами, такая глубокая, что, если всмотреться в даль, кажется, будто дымка окутывает стволы, мешая разглядеть, что же там, за теми…
Возвращались мы, увлеченно беседуя. Близился полдень. Из леса мы вышли в поле, и радостное настроение вернулось к нам, когда мы вновь увидели солнце. Мы говорили о церкви, о катехизисе, об учебе Женевьевы в пансионе, который она недавно покинула. Девушка оживилась, повеселела, она рассказывала очень интересно, и я дивился тонкости и точности ее суждений. Она поделилась своей тревогой: ее беспокоили необузданность и разгульная жизнь отца. Я убедился, что она не имела никакого отношения к бесчинствам в Бюзаре. Она не выносила шума и, когда в доме бывали «гости» — так это называли при ней, — запиралась у себя во флигеле, закрывала ставни и слушала музыку или читала в одиночестве.
Мы продолжили наши прогулки, и нам удалось не привлечь внимания прихожан. Теперь я каждый день ходил в Бюзар одной и той же окольной дорогой. Я подходил к дому сзади. Женевьева ждала меня в своем флигеле, облокотясь на подоконник. Она выходила мне навстречу, и вскоре мы оказывались на опушке леса. Женевьева любила эти прогулки. Она чувствовала себя не так одиноко, к тому же при своей любви к чтению и интересному разговору она нашла во мне внимательного и участливого собеседника.
Я же каждый час, каждый миг чувствовал, как крепнет моя любовь к этой девушке, и читатель поймет меня, если я попытаюсь теперь подробнее объяснить, каким образом глубокая нежность и желания, что влекли меня к ней, победили мою решимость принести ее в жертву.
V
Ни юные девушки, ни женщины никогда не привлекали меня. Напротив, до сего времени я испытывал в их присутствии страх, зачастую близкий к отвращению. В университете мои однокашники не раз пытались просветить меня, даже держали пари. Я взирал на их пьяные игрища с жалостью. Армия дает в этом плане кое-какие возможности, но я не воспользовался теми, что подворачивались в немецких городах, где мне довелось служить. Да я ведь уже говорил: все мое время было отдано учебе, и я предпочитал книги любому обществу. Моя мать страдала из-за того, что я одинок. Ей хотелось бы видеть меня женатым, быть может, отцом семейства; наконец настал день, когда мне пришлось со всей откровенностью объясниться с ней насчет моих намерений, чтобы она перестала зазывать то к обеду, то к ужину дочь одной из своих подруг, девицу, должен признать, довольно привлекательную, но до того кокетливую, что у меня сводило челюсти. На этом вопрос был закрыт. Я видел пагубную власть плотских желаний повсюду, они разрушили жизнь даже одному из моих преподавателей: мне было доподлинно известно, что этот человек редкой души и большой учености был завсегдатаем веселых домов и наведывался в переулки нижнего города, где похоть толкала его на самые немыслимые гнусности. Подобное свинство было мне омерзительно. Плоть сжигает души. Сознаюсь, мне случалось ненавидеть Бога за то, что по Его воле человек во имя продолжения рода осквернен столькими наваждениями и маниями. Мать Христа была непорочной девой. А наши матери валялись в лужах спермы. Как же так? Много раз мне хотелось спросить об этом кого-нибудь из моих учителей, но меня удерживал стыд. В конце концов все у того же Кальвина нашел я определенные ответы на мои сомнения. А гадливость, которую внушал мне разврат, отвратила меня от женщин.
Эта неприязнь, эта гадливость имели и другие последствия. Поначалу я сам не хотел отдать себе в этом отчет, но мысли о наказании тех, кто погряз в распутстве, повергали меня в странное волнение, особенно в последние два-три года — все чаще и чаще представлял я себе, какие кары обрушил бы на блудниц, попадись они мне в руки. Хочу подчеркнуть: я не вызывал этих видений намеренно. Они неотступно преследовали меня в часы медитаций, они возвращались вновь и вновь, восхитительные картины, живые и отчетливые, надолго погружавшие меня в экстаз.
Многие удивятся подобному признанию из уст пастора. И еще раз заметят, как мало места в моих помыслах было отведено милосердию. Разве Евангелие не учит прощать? Поймут ли меня, если я скажу, что ненависть покидала меня, когда жертвы оказывались в моей власти? Бич сближал меня с ними, прощение приходило с пыткой. Чувство причастности роднило нас, когда я видел их в моих путах, и их мольбы, их стоны были для меня столь сладостны лишь тем, что ласкали мой слух в первый миг.
Но я отвлекся. Я грезил о долгих, изощренных наказаниях: я не закрывал глаза на то, что эти грезы опасны и предполагают расстройство психики. Я, кажется, уже не раз повторял, что я — приверженец