сотни пронумерованных ниш с трудно определимой глубиной. Одна из них, на высоте человеческого роста, была задернута черной занавесочкой с серебряной каймой; над ней стоял номер 157, и члены семьи указывали ее друг другу, кто взглядом, кто пальцем. Затем установилось молчание, все замерли. Оба служителя встали у стены с означенной нишей. Первый с мягкой скорбью еще раз выразил соболезнования семье от имени похоронного бюро. Затем он вынул из кармана бумагу, прочитал вслух муниципальные правила хранения праха в колумбарии и, сложив листок, отступил на шаг с видом печального смирения.

Теперь настал черед служителя колумбария; подойдя к черному занавесу, он медленным торжественным жестом открыл нишу доктора: взорам присутствующих явилась мраморная урна — великолепная, отполированная, мягко блестевшая в полутьме, и все члены маленькой группы смогли прочесть надпись, сделанную прописными буквами из светлой бронзы:

ДОКТОР ПОЛЬ КАЛЬМЕ

1894 — 1972

Жан Кальме вздрогнул. Так вот оно — жилище отца на ближайшие двадцать пять лет. И все эти годы доктор будет смирно лежать под печальными сводами колумбария. Смирно ли?

Урна была наверняка закреплена в нише. Однако служащий, взобравшись на стремянку, взял тяжелую вазу обеими руками, поднес ее к госпоже Кальме и приподнял крышку:

— Посмотрите, мадам. Мы весьма тщательно выполняем свою работу. Прах вашего супруга будет находиться здесь столько, сколько вы пожелаете. В любой момент вы сможете продлить наш договор самым обычным письмом за вашей подписью, отправив его в муниципальное бюро.

Затем он предъявил урну другим членам семьи; одни просто касались ее, другие заглядывали в зияющее отверстие. Жан Кальме с ужасом отшатнулся, когда очередь дошла до него; служитель как-то странно взглянул на него и пошел ставить урну на место.

Наконец они вышли. Снаружи было холодно. Солнце кровавым шаром висело у горизонта, над тысячами багровых могил. Вскоре семейство уже сидело в кафе «Покой», за столом с бутылкой белого вина и чаем, в компании обоих представителей похоронных служб; в кафе было множество людей в трауре, и Жан Кальме пристально наблюдал шумную комедию скорби, которой предавались душой и телом родственники несчастных усопших, только что сброшенных в яму или сожженных в тысячеградусном пламени печи. Он не стал провожать сестер и братьев в «Тополя», куда его мать пригласила детей на ужин. Он ушел, стыдясь того, что покидает родных слишком рано при столь грустных обстоятельствах, но в то же время с величайшим удовольствием шагая в одиночестве по городским улицам.

* * *

В этот час шумные группы мальчиков и девочек спускаются с вершины лозаннского холма, где расположены школы и университет, и бегут на вокзал, чтобы разъехаться по всему кантону. «До чего же они красивы!» — думает Жан Кальме, остановившись на улице Бург и глядя на радостно вопящих подростков, загорелых, гибких, сильных. Они спешат на станцию, громко переговариваясь между собой. При виде их юного великолепия у него пресекается дыхание. Но он счастлив созерцанием этой орды: стройные, светловолосые, с пышными гривами или косами, заплетенными, как у кельтов, с глазами цвета ручья, дети мчатся по улицам, галдя и смеясь; груди девушек колышутся под кожаными куртками или длинными кисейными платьями ярких фиолетовых и оранжевых расцветок, и, хотя осень только началась, многие уже надели высокие сапоги, придающие им вид необузданных безжалостных захватчиков.

Странное возбуждение охватило Жана Кальме. Всем своим существом он впитывал молодую силу юношей и щедрую податливость девушек. Эти мальчишки, «косившие» под партизан или Клинта Иствуда, эти великолепные сгустки энергии и здоровья, «упакованные» в кожимитовые куртки и сочно-синие «Ливайсы», внушали Жану Кальме горячую симпатию, исцелявшую его от чопорных правил Лютри, от погребальных комедий крематория. Как далеки они были от удушающей атмосферы его семьи! Их пестрое тряпье дерзко противоречило благодушному величию доктора. Что ж, пусть бегут, пусть своевольничают, пусть протестуют, пусть разнесут все вдребезги — и мерзкие семейные устои, и авторитет патриархов, и гнет тиранов, и власть зажравшихся дураков, которые веками парализуют нашу волю. Ярость подступила к горлу Жана Кальме, сотрясла все его тело. Но она тут же сменилась улыбкой: поток молодых людей не иссякал, они шли мимо него сотнями, по трое, по четверо; распахнутые пальто обнажали длинные ноги в потертых джинсах, узкие бедра, тонкие талии, обвешанные латунными и серебряными цепочками.

Они мстили за него, эти юные варвары! Уж им-то не придет в голову дрожать перед отцами или учителями. Особенно поражало Жана Кальме несокрушимое здоровье ребят; он восхищенно любовался их стройными телами, золотистой матовой кожей, ясными глазами. Точно так же его зачаровывали собственные ученики: их красота, их бодрая, веселая звериная энергия на каждом уроке оказывали на него таинственно-благотворное действие. Они непрерывно двигались. Они сморкались в бумажные платки и швыряли их под парты. Они то и дело прокашливались и беззастенчиво чесались. Они с дикими воплями носились по школьному двору. Они организовывали демонстрации по любому поводу — за мир во Вьетнаме, против израильских рейдов в Иордании, за сексуальную свободу, против Голды Меир и Никсона, в знак протеста против смерти Амилькара Кабрала. Они под проливным дождем распространяли листовки, размноженные на ротаторе, носили по улицам противоатомные лозунги в ледяной холод, скандировали экуменические призывы под снегопадом, а потом сражались в снежки, горстями совали талый снег друг другу в лицо и за шиворот, прибегали в класс и валились на парты, как веселые усталые щенята.

Жан Кальме улыбался, сам того не замечая. Поток молодых людей по-прежнему катился мимо него, золотые и красные огни витрин играли бликами на их волосах и зубах, на пряжках ремней и блестящей мишуре украшений. Жана Кальме переполнял восторг. Всем своим существом он впитывал жаркое тепло, исходившее от этих юношей и девушек. Их кровь словно переливалась в его жилы пьянящим любовным напитком. Он был взбудоражен до предела.

Он начал смеяться. Их глаза воспламенили его собственный взгляд. Их дыхание наполнило его легкие. В юношах бурлили, искали выхода жизненные соки. Девушки исходили чудесной влагой. И Жан Кальме упивался, питался, вдохновлялся животворной силой этого буйного племени. Он вспоминал себя в классе, после урока, когда ученики тесной гурьбой собирались вокруг кафедры, одолевая его вопросами, а потом сопровождали в кафе «Епархия», где вся компания проводила перемены за кофе и рогаликами, среди шума и гвалта; затем ребята вместе с Жаном Кальме возвращались в гимназию, провожая его до самой учительской, куда он заходил как можно реже, лишь по необходимости, стараясь избегать общества коллег, которых не уважал и рассматривал как надсмотрщиков, состоявших, в свою очередь, под отцовским попечением главного надсмотрщика — директора; он боялся встреч с этим человеком. При виде его Жан Кальме неизменно чувствовал себя виноватым, уличенным преступником… Зато мальчишки и девчонки из его класса, беззаботные, жизнерадостные, исцеляли его от тайных страхов, делились своей юной победной силой.

Семь часов.

Долго еще Жан Кальме стоял на этом тротуаре, восторгаясь и мечтая. Поток молодежи мало-помалу редел, оживление сменялось солидной тишиной богатой буржуазной улицы, где вновь царили модные лавки и сверкающие ювелирные витрины. Наконец Жан Кальме очнулся и пошел в «Сити», где съел пиццу, выпил кьянти и спокойно посидел за газетами. В одиночестве? О, нет! Шествие красивых детей все еще грело его душу. А урна была официально, муниципально, законопослушно и надежно укрыта за крепкой решеткой колумбария.

Так что, в конечном счете, порядок восторжествовал, и теперь можно привыкать к новой, счастливой и спокойной жизни. Зима обещала быть мягкой и долгой. Жану Кальме представилась лиса или ласка — дикий, непокорный зверек в глубине своей теплой норы, под толстым покровом снега, что падает и падает на дома и деревья. В долинах задымили печные трубы.

Небо над холмами стало черным, по заледенелой улице промчалась машина… Зима, далекая от людских терзаний, шла своим ходом. Однако, позвольте, какая зима? Сейчас всего лишь октябрь, осенний день, который навсегда избавил Жана Кальме от мучительного плена. Он вслушивался в голоса этой медной осени с ее мокрыми рытвинами, с ее гниющей листвой и готовностью исчезнуть в великом белом покое. Скоро зима оголит и разорит здешний край, где полчища озябших птиц, филины и совы, а также олени, кабаны, барсуки, словом, все выжившие звери стародавних времен, до сих пор обитающие в лесных чащобах, говорили с ним на своем хитроумном языке. На языке райских кущ! Жан Кальме явственно слышал, как они роют землю, кто лапами, кто копытами, кто рылом, готовя себе укрытие на зиму.

Он видел, как птичьи коготки ухватывают веточки для гнезд, а клювы выдирают шерстинки из спин

Вы читаете Людоед
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×