зеленых штанах напоминали брызги крови. Мощная ручища сжимала голое детское тельце, не давая ему выскользнуть из широкой багровой пасти. Подмышкой другой руки он держал следующую свою жертву, пухленькую девочку с длинными волосами и личиком, искаженным от воплей и слез; бедная малютка! — близился ее черед быть съеденной. На поясе Людоеда, слева, висел мешок, откуда высовывались головы других девочек и мальчиков, тщетно взывающих о помощи. Все они были смертельно бледны, и эта бледность странным образом контрастировала с красно-коричневой кожей их убийцы. Одному из мальчиков удалось выбраться из мешка и сползти вниз по ноге Людоеда, где он и повис, вцепившись в его штаны, но все это — и судорожные усилия ребенка, и скорченные тельца остальных, и их мольбы и слезы — делало жестокого великана лишь еще страшнее и ничуть не умаляло его чудовищный аппетит. Другой мальчик висел на поясе злодея справа, рядом с огромным ножом. Этот малыш тоже отбивался, упершись ножонками в колено Людоеда, но его сопротивление только радовало этого последнего: великан ликовал, заранее предвкушая, как вонзит зубы в эту еще живую свежую плоть. Веселость Людоеда!.. Жан Кальме вдруг сделал ужасное открытие: Людоед походил на его отца. Может быть, душа отца, вырвавшись из крематория, переселилась в этого отвратительного гиганта, чтобы опять мучить и преследовать его? Да, это был сам доктор, с его мощными плечами, широкой спиной, могучим торсом, излучающим жестокую и жадную силу. Это была его уверенная — даже в самом худшем — повадка, его бесстыжий аппетит, его стальные голубые глаза, дерзко презирающие все и вся, его утробный хохот, обнажавший крепкие зубы. Жан Кальме снова вспомнил давний вечерний ритуал с точением ножей:
— Ух, какой ты хорошенький, так бы и съел тебя! Ну-ка, сейчас мы его слопаем, прямо сырым!
Жан Кальме вдруг опомнился; он совсем забыл про своих учеников. А они тем временем брызгались водой из фонтана; другие покупали в соседнем киоске открытки с изображением Людоеда и с трудом выговаривали длинное немецкое слово Kindlifresserbrunnen — фонтан Пожирателя маленьких детей. Фонтан Каннибала! Жан Кальме подумал о Хроносе, живьем проглотившем свое потомство, о фантастическом Сатурне, пожиравшем своих отпрысков, о Молохе, жадном до крови непорочных юношей и девушек, об ужасной дани, которую Крит должен был платить божественному Минотавру, обитателю лабиринта, — вот кому, вероятно, хватало гемоглобина! Его, Жана Кальме, тоже пожрал родной отец. Слопал с потрохами. Изничтожил. Мстительная ярость сотрясала тело Жана Кальме, ярость против Людоеда-доктора, против всех людоедов в мире, пожирающих собственных сыновей, отдающих собственную плоть и кровь на заклание ради еды, ради удовольствий, ради победы над врагом! Жиль де Рэ! Эржбет Баторий, кровожадный зверь, наслаждавшийся воплями своих жертв! И лютые охотники из Лейпцига и Маянса, что, затаившись в своих логовах, пристально глядели в ночной мрак красными глазами; и убийцы девушек, и завсегдатаи операционных и моргов, и маньяки-похитители, которые хватали детей и уносили прочь в зловещий час сумерек! И вампиры, высасывающие из людей мозг и кровь, и мясники, разделывающие пухлых младенцев; и потрошители невинных девиц! Жан Кальме, неотрывно созерцавший статую Убийцы, мысленно видел эту кровавую вереницу извергов рода человеческого. И его отец стоял последним в этом жутком ряду! И надо было так случиться, что он, Жан Кальме, был отдан на милость этому Людоеду связанным по рукам и ногам, слабым, покорным, бессильным.
Бессильным!
Вот в чем все дело. Запугивая, пожирая, попирая ногами своего сына, как жалкую марионетку, доктор хотел стерилизовать его, дабы сохранить свое отцовское господство, свой авторитет хозяина, коим он должен был оставаться, чего бы это ни стоило. Его братья ускользнули от этого гнета. Сестры тоже. И только он, Жан Кальме, остался во власти своего Господина и погиб.
Молодежи уже не терпелось вернуться домой — наступал вечер. Они отправились на вокзал. Обернувшись, Жан Кальме бросил последний взгляд на Людоеда, по-прежнему невозмутимо наслаждавшегося жуткой трапезой.
Его сердце разрывалось от горечи и гнева, Какая несправедливость! Тереза и Марк шли впереди, обнявшись. Жан Кальме глядел на их длинные ноги в одинаковых джинсах — стройные, тонкие, сильные ноги. На мгновение ему представилась картина: двое молодых людей отданы жрецам Молоха или Ваала; он вообразил полуобнаженную Терезу в мешке Людоеда, молящую о пощаде, крики Марка, которого гигантская рука Сатурна хватает, чтобы отправить в пасть, широкую, как пещера. Ноги юноши нелепо болтаются в воздухе, потоки его драгоценной крови стекают по камзолу ненасытного палача. А если даже он не погибнет этой мучительной смертью, то кончит, как другие, превращенный в горстку пепла или в кучку гнили на кладбище, в сырой могиле. Бедный Марк! Какая разница — сейчас или через сколько-то лет? И какая разница — пасть Ваала или коса смерти…
Эти мрачные мысли ясно свидетельствовали о жгучей ревности, и Жан Кальме стыдился их и собственной низости. За весь день Тереза не сказала ему ни единого слова. Даже не взглянула в его сторону. Он вновь обрел скорбное свое одиночество. Кто же вернет его к жизни? И он в свой черед становился людоедом, мечтал о жертвоприношениях, радостно прислушивался к хрусту костей тех, кто его отринул, тайком хоронил их… Ему стало страшно, стало холодно. Наконец они пришли на вокзал. Уже зажигались фонари. Дети — красивые, довольные — с песнями садились в вагон.
IV
ЖЕРТВОПРИНОШЕНИЕ
Гробу скажу: «ты отец мой»…
Некоторое время спустя, как-то вечером, Жан Кальме в одиночестве пил пиво в «Лирике»; вдруг дверь отворилась, пропустив в кафе человека, которого ему меньше всего хотелось бы видеть; он притворился, будто не заметил его, тогда как тот, напротив, всеми силами старался привлечь к себе внимание Жана Кальме. Он тоже заказал пиво, залпом осушил кружку, уплатил, надел плащ и уже собрался было выйти, однако вернулся и, подойдя к Жану Кальме, протянул ему руку:
— Вы ведь узнаете меня?
Увы, Жан Кальме слишком хорошо знал его.
Этого тщедушного субъекта звали Жорж Молландрю.
Молландрю, руководитель гитлеровской группки, не раз имевшей столкновения с полицией.
Молландрю, издававший за свой счет неонацистскую газетенку «Реальная Европа», где ностальгически воспевались блеск и величие довоенного Нюрнберга и «окончательное решение» национального вопроса.
Жан Кальме нехотя пожал протянутую, неприятно влажную руку. Молландрю, не дожидаясь приглашения, сел за его стол.
— Выпьете еще пива, господин Кальме? Я угощаю!
Голос его звучал сердечно; тем не менее Жан Кальме испытывал смутную гадливость: тусклые глазки Молландрю сверлили его с каким-то грязным любопытством, руки непрерывно дрожали… Общество Молландрю было не слишком-то приятно; многие считали его чокнутым, почти дебилом. Жан Кальме часто встречался с ним в студенческие времена в дешевых забегаловках. Они были почти ровесниками. В ту пору Молландрю состоял в женевской секции Стреловидных Крестов и часто демонстрировал портреты Гитлера в развеселых студенческих компаниях. Непонятно, чем он жил в настоящее время; знали только, что он подрабатывает корреспондентом в ультраправой прессе. Его выставили из нескольких частных школ, где он пытался пропагандировать фашизм и европейскую революцию перед сынками автомобильных и аптечных королей, наехавшими в Лозанну, дабы и здесь провалить экзамен на бакалавра. Возможно, он давал у себя дома частные уроки.
Молландрю осведомился с кривой улыбкой:
— Вы по-прежнему трудитесь в гимназии?
Жана Кальме передернуло от этого вопроса, — Пока что меня оттуда не уволили, — сухо ответил он. Ему казалось, что любое упоминание о гимназии в устах Молландрю пачкает его учеников.
— А читали ли вы последние выпуски нашей газеты, господин Кальме?
Нет, Жан Кальме ее не читал.
— Странно, — промолвил Молландрю, — мы рассылаем ее во все государственные учебные заведения, а кроме того, персонально каждому преподавателю на дом. Вот печатный орган, который дает поистине верную информацию, согласитесь! — И он добавил со зловещей усмешкой:
— Мы вынуждены бороться с левацкой пропагандой, захлестнувшей штатных преподавателей…