всем своим телом призывала она меня, и я поддался на этот зов. Тебе известно: после этого от меня уж ничего не осталось. Звали ее Глория. Ты знаешь ее, ну та самая Глория, потаскушка, конечно, вся слава Тебе, Воскресший, а не ей[2] – и тут я обкрадывал Тебя в словах, как обкрадывают короля в детских сказках, похищая корону. Год провел я с Глорией, прячась от Тебя, убегая Тебя.
– Ты больше не проповедуешь? – спрашивала она.
Она-то по-настоящему любила Тебя и хотела того же и от меня.
– У меня страх перед словами, которые отсекают меня от Него.
– Ты больше не поднимаешься на кафедру, чтобы попытаться, испытать себя?
– Меня мучают головокружения. Когда я на кафедре, я ощущаю себя слишком ничтожным, малостью, песчинкой, я вижу Его и не могу говорить.
– А если я помогу тебе подняться туда?
– Глория, Глория, слава тебе, возможно, я похищаю Его в твоих объятиях, возможно, обретаю Его в них, Ему предстоит сказать, потерял ли Он меня.
– Он никогда никого не теряет. Вспомни.
– У меня больше нет памяти. Я больше ничего не знаю.
Я покидал ту, что задавала слишком много вопросов, или, если хотите, мое тело перемещалось к другой. Глория возвращала меня к себе. С ней я теребил свою рану.
– «Я твой навоз»,[3] – цитировала она Писание (она делала это по поводу и без повода). – Ты Иов, ты лежишь на мне, грязной, ты несчастнее меня.
С некоторого времени в доме стали появляться предметы и продукты, происхождение которых было мне неведомо, но я и не задавался вопросом – Господь добр к нам, он заботится о нуждах своих созданий. Хлеб, мясо, яйца, как и изысканное вино, красивые предметы – канделябры, посуда и даже картины в рамах: я любовался всем этим, ласкал взором красоту, запросто садился за стол и ел хлеб и пил вино, которыми Господь наделил своих детей. «Боженька добрый», – пелось в песенке в годы моего детства.
Позже Глория забыла на столе бумажник, а в нем связку крупных купюр, какие-то адреса на клочках бумаги, множество имен, ничего мне не говорящих. Ниспошли мне неведение, Господи, и пусть я буду доверчив, как придорожная трава. Беспокоится ли трава о дожде? Или о солнце? Знает трава: будет у нее и то, и другое. Словом, я пребывал в неведении и возблагодарял Господа за это.
Она найдет лучшее применение этим деньгам, чем те богачи, у которых она позаимствовала, говорил я себе. Так пусть же блага сего мира принесут пользу, ведь они даны свыше. Да, я еще мог потешаться! Развлекаться с помощью теологических построений! «И когда насмеялись над ним…»[4] Нелегко давались мне эти развлечения!
– Тебя мучают воспоминания, – говорила Глория. – Причиняют тебе боль. Живи настоящим. Взгляните на птиц небесных… Они не сеют, ни жнут, не боятся, не помнят, не мечтают о славе.[5]
Когда полицейские пришли ее арестовывать, это была уже другая песня – не Евангелие и не Ветхий Завет. Они тут же обнаружили награбленное, а я стал ее сообщником. Я уж и так считался маловменяемым, кликушей, теперь же стал еще укрывателем краденого. В тех шкафах, которыми пользовался именно я, были размещены полотна, посуда, канделябры! Я сорвал голос, повторяя, что это не мое, я едва ли видел все это, – вещи свидетельствовали против меня, как и ящики с вином, консервами, деньги, которые нашли у нее.
– Заметьте, какие мы все же благоразумные, мы не имели дела с наркотиками, – сказала им Глория.
За нами захлопнулись двери предвариловки, теперь мне было не до смеха и не до теологии, теперь это была прерогатива судьи.
– Странный путь для пастыря, вы не находите? – все повторял он. – Я помню ваши головокружения на кафедре. Словно это было вчера.
– «Можно ли человеку обкрадывать Бога? А вы обкрадываете Меня, говорит Господь».[6] Скажем так: я утешил тех, кто явился ко мне с жалобой.
– Странная у вас манера рассуждать. Восхваление слова-перевертыша, или парадокса, словом, некой параллельной правды, – говорил судья.
– Всего лишь иные лики безумия, господин судья. Вам известно, какая обо мне ходит молва.
– О вас – да. Но вы, господин пастор, не знаете того, что нам известно о вашей подруге.
– О Глории? Да нет, я знаю.
– Ничего вы не знаете. Так я вам сейчас открою глаза. Вас отпустят, против вас никаких улик. Но ваша подруга… весьма опасна. У нас есть о чем с ней потолковать. Она остается.
Я молчал. Я чувствовал: вот оно, головокружение, совсем близко, как всегда, когда что-то превосходит меня или недоступно моему пониманию.
– Ну так вот. Лет десять назад она задушила своего ребенка, мальчика, еще младенца, потому как он был ей не нужен. Бродяжничество, пособничество в грязных делах. За это она получила шесть лет. У нее есть дочь от первого брака, которую она вот уже два года заставляет заниматься проституцией. За это мы и ее задерживаем. Сутенерство, изнасилование несовершеннолетней. Лет на десять потянет, не меньше. Ну как, господин пастор?
Выйдя из кабинета судьи, я столкнулся в коридоре с Глорией: два жандарма вели ее в камеру. Я пытался поймать ее взгляд, но она отвела глаза, даже не поздоровалась, – точь-в-точь как я сам, когда стал избегать Его, Того, Кого любил, ибо был слишком ничтожным для Него. Она, должно быть, думала, что вина вся на ней и я возвращаюсь к свету. Неужто следует совершить какую-нибудь пакость, чтобы она взглянула на меня? Грешники узнают друг друга – вот в чем причина ее отведенного в сторону взгляда. Я слишком чист. Я слишком люблю Его. Но и она Его любила. Глория, Глория. Всем твоим телом, исполненным влажного огня, твоими прыжками в пустоту и смехом ты любила Его больше, чем меня. У тебя хороший слух,