получил повышение и был назначен редактором. Разумеется, Шепилло-фельетонист «новому порядку» был не нужен, и ему пришлось обратиться к опыту автора передовиц. Газета, печатавшая портреты Гитлера и военные сводки вермахта, пестрела привычными жителям заголовками: «Поможем фронту», «Возродим родной завод», «Положить конец вредительству», «Хорошие вести с полей» и так далее. Любопытно, что оккупационные власти подобную «традиционность» не осуждали; они считали ее более доходчивой, чем архаичный стиль эмигрантских изданий, и Шепилло благополучно существовал, поддерживая тонус ежедневными дозами спиртного.
Сейчас он откликнулся на случайно услышанные слова, явно распираемый желанием изложить рвавшиеся наружу мысли. Излагал он шумливо и не газетным стилем, а длинно, не скупясь на отступления.
— А что есть душа наша? Вы позволите?
Шепилло со стаканом в руке подошел к столику Шумова, подвинул стул и уселся, не дожидаясь согласия.
— Душа русская есть нива страшных заблуждений, качель падений и взлетов, Скифия и Эллада. Да- да! Вы не ослышались — в этом разгадка тайны. Два пика возвышаются над кряжами искусства — Эсхил и Достоевский, Афины и Петербург. Что общего? — спросите вы. Отвечу! Обоих вскормила Скифия. Лишь прикоснувшись к необъятной шири, можно проникнуть в глубины. Не спорьте! Пушкин никогда не стал бы великим поэтом, не сошли его царь в здешние степи. «В Молдавии, в глуши степей…» Мы скифы! Мы способны создавать великое искусство и совершать великие преступления. Пушкин поехал в степь, чтобы описать кровожадные злодействия Пугачева. Улавливаете мою мысль? А кто победил Пугачева? Полковник Михельсон, из дворян Лифляндской губернии. Вот откуда приходит к нам цивилизация. С Рюриком и Михельсоном. Петр Великий пил за учителей, которые били его. Господа, нас нельзя научить иначе. И я предлагаю выпить за великую Германию, которая спасает нас от Раскольниковых и Митрофанушек, ибо они наши герои, а не Штольц. За Штольца, господа, за Штольца!
— Ну и набрались же вы сегодня, Шепилло, — сказал Сосновский брезгливо. Он не любил пьяных, да и отвлеченных рассуждений тоже.
— Я пьян?
— Как сапожник.
— Святой Владимир завещал нам… Веселие Руси…
— Вам святой Владимир ничего не завещал. Вы беспринципный безбожник.
— Позвольте. Я даже при большевиках нательный крест носил.
— И писали антирелигиозные передовые?
Шепилло провел пальцем перед носом Сосновского:
— Оставьте. Подбираете ко мне ключик? Не выйдет. Я своих грехов не скрываю. Да, мне приходилось идти против совести. А что делали вы? Разве вы травили колхозный скот? Вы лечили его. Ну, лечили или травили?
— Я скот не травил, а вот вы отравляли людей идеологической отравой.
Шепилло снова провел пальцем.
— Попрошу! Я писал фельетоны, и люди знали мое имя. Я боролся там, где можно было бороться. Я тыкал их носом в собственное дерьмо, а вы отсиживались в теплой конторе. И не пугайте меня. Я стоик. Я всегда готов покинуть этот похабный мир…
— После пол-литра вы стоиком становитесь. Стоик!… Пьяница обыкновенный. Набрались и куражитесь.
Это был типичнейший разговор, каких Шумов наслушался вдоволь.
Ничтожная кучка людей, что связали свою судьбу с оккупантами, жила, а точнее, существовала в особом, странном микромире, в постоянно нервозном, искусственно взвинченном состоянии, лишенном уверенности в себе и в завтрашнем дне, хотя люди эти только и говорили об освобождении, долгожданном избавлении и близкой окончательной победе. Они много пили и, что выглядело нелепым, зло и раздражительно относились друг к другу, хотя в силу обстоятельств, казалось бы, должны были чувствовать себя единомышленниками. Вместо привязанности их объединял стадный инстинкт, особый нюх на «своих», и Шумов понимал, конечно, что, несмотря на постоянные споры, пререкания и даже скандалы, принимавшие порой оскорбительные формы с рискованными политическими обвинениями, Сосновский, не переносивший Шепилло, человека, во многом ему противоположного и им презираемого, не будет в действительности добиваться его гибели, ибо Шепилло в отличие от Шумова — «свой», хотя, разумеется, без колебаний столкнет его за борт, когда корабль станет тонуть и начнется драка за места в шлюпках.
Атмосферу эту удалось уловить и в сценарии, чувствовал ее и актер, которому предстояло играть Шумова и который сидел пока в зале ожидания Одесского аэропорта.
Только что объявили, что рейс его задерживается еще на сорок минут, зато пригласили на посадку вылетающих в Грузию.
вспомнил он строчку Высоцкого и, вздохнув, приготовился ждать дальше, не особенно доверяя точности последнего объявления…
По сценарию во время пререканий Сосновского и Шепилло в буфет входил Константин Пряхин и делал условный знак Шумову. Тот незаметно выходил.
На самом же деле Шумов ушел, не скрываясь и не по сигналу Пряхина, а открыто, без тайного умысла и совсем непреднамеренно встретил у подъезда также уходившую Веру с большим букетом цветов.
— Господин инженер?
Шумов приподнял фетровую шляпу. Он уже не носил шинель, а был одет в штатское.
— Вы одна?
— Да, я сбежала от немцев.
— И не с пустыми руками? — кивнул Шумов на букет.
— О да! Они все есть восхищен очаровательни фрейлейн Одинцова, — передразнила она своих поклонников со смехом, и Шумов уловил заметный запах спиртного. — Но они мне ужасно надоели.
— Преклонение публики…
— Ах, оставьте! Не говорите книжными словами. Проводите лучше меня. Так страшно ходить одной.
— Скоро это кончится. Победа не за горами.
Они шли полутемной улицей.
Вера опустила букет.
— Чья победа, Шумов?
— Как прикажете понимать ваш вопрос?
— В самом прямом смысле. Кто победит?
— По-моему, в этом нет сомнений.
Она вздохнула:
— Какой вы осторожный…
— Время того требует.
— А по-моему, наоборот. Время требует смелости, которой у нас нет.
— О вас этого не скажешь.
— Ерунда. Просто на мои выходки смотрят сквозь пальцы. Они не принимают меня всерьез. Бездумный цветок… Это я в одной книжке прочитала. Давным-давно. Не помню, в какой. Теперь я ничего не читаю. Да и что читать? Библию? Говорят, что там все предсказано. Правда, Шумов?
— Я читал Библию в детстве. Вернее, штудировал то, что полагалось по закону божию.