Эшелон тронулся ночью. Качнуло на стрелке, на другой. Кони беспокойно переступили коваными копытами и, подняв от сена морды, насторожили уши. Тотчас послышались голоса дневальных:
— Стоять-стоять!
— Не коси глазом!..
Опоздавшие всегда найдутся. Придерживая шашки, чертыхаясь, бежали они рядом с вагонами, хватались за протянутые руки и въезжали в теплушки на животе под смех товарищей.
Откуда ни возьмись, из-за угла вывернулся Крупеня с обгорелым бревном на плече.
— Трофим! Вот каналья! — закричали из подходившей теплушки. — Валяй к нам со своей гаубицей, а то останешься.
Но хозяйственный Крупеня только отмахнулся. Много, мол, вас теперь найдется на готовенькое. Не для того он добывал из-под снега это бревно, чтобы сжечь его в чужом взводе.
Трофим выждал. И как только подошла теплушка первого взвода, закинул в нее свой трофей, а за ним ввалился и сам.
— Путь не близкий, — как бы извиняясь за опоздание, сказал Крупеня. — Нехай будуть дровы.
Мелькнул мутный фонарь на выходной стрелке, мигнул зеленый глазок семафора, и степной разъезд побежал назад, теряясь в снегу.
Кони скоро привыкли к шаткому полу и опять потянулись к сену.
А люди за войну привыкли ко всему. И если уж говорить откровенно, то здесь, б вагонах, по сравнению с фронтом, сущая благодать: от ветра затишно, от клинка и пули, и можно в охотку отоспаться.
По рукам пошли кисеты, в теплушках волнами заходил самосадный дым.
— Чего заскучал, Трофим? — подсел к Крупене Клешнев, крутя ус. — Ты, брат, что-то сник.
— Видчипись! — отмахнулся Крупеня. — Дай трошки подумать.
Бойцы повеселели, настроились на шутейный лад. Трофим всегда думает медленно, и ему «помогают» всем миром. Посыпались подковырки.
— Должно, подсчитывает, сколько надо подков, если сменить кобылу на вола. Всего восемь, Трофим! По числу копытьев. Прямой расчет менять…
— Да нет же, не про кобылу. Человек обещал попарить атамана Семенова, а где веники? Зима.
Обычно Трофим не обижался на шутки. Смеялся вместе со всеми. А тут не смеется.
— Балабоны! — с укоризной глянул он на товарищей. — Того не ведаете, шо задолжав я доброму чоловику.
— Кому?
— Та Севке ж Снеткову. Полный курс наук превзошел при том наставнике. Бачите? — Сдернул с головы шлем, показал надпись на заношенной подкладке: «Крупеня».
— Ужели сам написал? — не поверил Клешнев.
— Сам! Ось этой рукой, — выставил Трофим ладонь величиной с добрую лопату. — И на шинели — хвамилия, и на подпрузи. Переметив, шоб каждый знав, чия це вещь.
— А как же Севке-то задолжал? — спросил Кузьма Тетеркин.
Помолчал Крупеня, собираясь с мыслями, свернул цигарку.
— Так задолжав, шо не отблагодарив. Не обучив кавалерийской грамоти. Азбуку только и пройшли. Хотелось з хлопца доброго рубаку зробить, шоб замест Крупени в эскадрони быв на случай… — Он не стал договаривать, но и так всем понятно, какой случай имел в виду Трофим.
Разговоры — как отрезало. Ведь не кататься едут! У каждого в голове одно: если уж «случай», так пускай бы на своей земле, а не в далекой чужбине.
Неладно как-то у Крупени сказалось. Не ко времени. «Нехай бы смеялись. Дернув же мени бис!» — думает он и с надеждой глядит на Клешнева.
— Як считаешь, Яхрем, к духову дню прибудемо на мисто?
— Может, к духову, а может, и к петрову, — ответил Клешнев. — Это как повезут. Дорога-то неблизкая, через всю Россию.
— А что там за земля, Яхрем? И якой веры тамошние люди?
Бойцы подсели поближе: каждому сейчас любопытно послушать Клешнева, который в молодые годы понюхал японского пороха на сопках Маньчжурии.
— Что за земля? — переспросил Клешнев и задумался, отдаваясь воспоминаниям.
Он отшвырнул цигарку и, отвалясь к стенке вагона, взял гармонь. Тоненько подыгрывая себе на одних голосах, запел высоким и сильным тенором:
Этот старый задушевный вальс знали многие. Клешневу начали подпевать, сперва тихо, потом погромче. И вот уже стройно, в полный голос зазвучали слова:
Паровоз наддал. Слышнее застучало на стыках железо по железу. А над эшелоном, от головы к хвосту, огненным пунктиром понеслись в темноте искры.
Глава V
СЧАСТЛИВО ВЫЗДОРАВЛИВАТЬ!
В субботу доктор долго осматривал Севку в своем кабинете.
— Подыми правую руку! — командовал. — А теперь опусти… Так… Еще подыми… Пошевели пальцами… Согни в локте… Отлично! Десять раз согни и разогни…
Севка старательно выполнял все команды, надувая щеки и кряхтя, стесняясь, что стоит он перед доктором маленький, ребрастый и необмундированный — в кальсонах да лаптях на босу ногу.
— Добре! — кивнул доктор. — А теперь прощупаем плечо.
От прикосновения холодных пальцев кожа на Севке враз покрылась пупырышками, по спине заходили мурашки. Это бы еще не беда, но докторские пальцы оказались такими твердыми, стали так мять плечо, забираясь во все ямочки, что Севка съежился и засопел.
— Больно?
— Ще-котно! — выдохнул Севка.
— Ну, если щекотно, то будем считать, что пора тебе, кавалерист, на выписку, — заключил доктор и пошутил: — С таким богатырским телосложением грешно не воевать.
В понедельник с утра Клава не дала Севке градусник, а лишь подмигнула, пробегая мимо:
— Хватит, наигрался!
Севка проводил ее глазами, потом оглянулся на койки. Раненые лежали молча, хмурые, поскучневшие. Мирон Горшков отвернулся к стене, и не понять — дремлет или просто так молчит. Микола Гуж вприщур поглядывает на Севку, но как-то вскользь. Афанас Кислов, наклонясь с койки, сосредоточенно роется в