Таким языком заговорило добро к человеку, пред которым были закрыты двери всех убежищ, где люди обыкновенно находят себе успокоение. Ницше, никого не убивший, никого не обидевший, ни в чем не провинившийся, мог, вслед за Макбетом, повторить его страшные слова: «Зачем не мог я произнесть аминь? я так нуждался в милосердьи Бога!» Он говорит про себя: «Но худшим врагом, какого можешь ты только встретить, всегда будешь ты сам; сам станешь ты выслеживать себя в пещерах и лесах… Ты будешь для себя и еретиком, и ведьмой, и предсказателем, и глупцом, и сомневающимся, и нечистым, и злодеем. Ты должен сгореть на своем собственном пламени: как хочешь обновиться ты, не обратившись прежде в пепел?»[26] Узнает ли читатель в тоне и характере этих речей старого знакомого, судью, который преследовал, по нашим представлениям, только «дурных» и «виноватых» людей? Если не узнает, то приведем еще один отрывок, в котором все особенные черты «категорического императива», травившего до сих пор, по нашим и кантовским понятиям, только нарушителей правил, сказываются с особенной силой. Цитируем его в подлиннике, ибо перевод никогда не сохранит энергии и страстности оригинала, что в данном случае имеет решающее значение, ибо говорит о категоричности императива:
Will Jemand ein wenig in das Geheimniss hinab – und hinuntersehn, wie man auf
– «Ich sehe nichts, ich hore urn so mehr. Es ist ein vorsichtiges tuckisches leises Munkeln und Zusammenflustern aus allen Ecken und Winkeln. Es scheint mir, dass man lugt; eine zuckrige Milde klebt an jedem Klange. Die Schwache soil zum
– Weiter!
– «und die Ohnmacht, die nicht vergilt, zur „Gute“; die angstliche Niedrigkeit zur „Demuth“; die Unterwerfung vor Denen, die man hasst, zum „Gehorsam“ (namlich gegen Einen, von dem sie sagen, er befehle diese Unterwerfung, – sie heissen ihn Gott). Das Unoffensive des Schwachen, die Feigheit selbst an der er reich ist, sein An-der-Thur-stehn, sein unvermeidliches Warten-mussen, kommt hier zu guten Namen, als „Geduld“, heisst auch wohl die Tugend; das Sich-nicht-rachenkonnen heisst sich-nicht-rachen-wollen, vielleicht selbst Verzeihung („denn sie wissen nicht, was sie thun – wir allein wissen es, was sie thun!“). Auch redet man von der „Liebe zu seinen Feinden“ – und schwitzt dabei»
– Weiter!
«Sie sind elend, es ist kein Zweifel, alle diese Munkler und Winkel Falschmunzer, ob sie schon warm bei einander hocken – aber sie sagen mir, ihr Elend sei eine Auswahl und Auszeichnung Gottes, man prugele die Hunde, die man am liebsten habe; vielleicht sei dies Elend auch eine Vorbereitung, eine Prufung, eine Schulung, vielleicht sei es noch mehr, – Etwas, das einst ausgeglichen und mit ungeheuren Zinsen in Gold, nein! in Gluck ausgezahlt werde. Das heissen sie „die Seligkeit“.
– Weiter!
«Jetzt geben sie mir zu verstehen, das sie nich nur besser seien als die Machtigen, die Herrn der Erde, deren Speichel sie lecken mussen (nicht aus Furcht, ganz und gar nicht aus Furcht!), das sie nicht nur besser seien, sondern es auch „besser hatten“, jedenfalls einmal besser haben wurden. Aber genug! genug! Ich halte es nicht mehr aus. Schlechte Luft! Diese Werkstatte, wo man
Может ли быть хоть на минуту сомнение, кто
В чем же была эта опасность, от которой чуть не погиб Ницше? Как всегда, – наиболее важное и значительное в жизни писателя событие остается для нас тайной. В пояснение приведенной выше цитаты мы можем лишь выписать другие отрывки из его произведений; но и в них мы найдем лишь признания общего характера. Конкретный, действительный факт, по всей вероятности, никогда не будет назван своим настоящим именем. Какое «innere Besudelung» кроется под всеми признаниями Ницше? Он много ужасного, как помнит читатель, рассказывает о психологии великих людей – но все тоже в относительно общих словах. Как ни трудны такие признания даже тогда, когда их делают в непрямой форме, – но их все же легче вырвать из себя, чем рассказать о действительных своих переживаниях.
Ницше спрашивает: «В чем твоя величайшая опасность» и отвечает: «В сострадании». Рядом с этим другой вопрос: «В чем проявляется высшая гуманность?» Ответ: «Jemandem Scham ersparen».[30] Очевидно, сострадание и стыд погубили его. Впоследствии, когда он вспоминал, что делали с ним сострадание и стыд, эти исполнительные агенты нравственности, воплощающие собою внутреннее принуждение, его охватывал мистический ужас и то отвращение к морали, в pendant к которому может быть приведено только отчаяние самых страшных преступников при воспоминании о совершенных ими злодействах. Я говорю «самых страшных», т. е. таких, для которых
Гр. Толстой теперь говорит, что «добро – есть Бог!» Его прошлая жизнь, его личный опыт были таковы,