Мы молчали. Володька положил недоеденную сардельку на тарелку и испуганно посмотрел на койку Гриши Семьянинова.
— Неужели Григорий умер? — спросил я, ни к кому не обращаясь, и сам почувствовал, как по-дурацки звучит мой вопрос и в особенности это полное имя — Григорий. Никогда мы не звали его ни Григорием, ни Гришей — всегда Гришкой или даже Мымриком — его детдомовской кличкой. А теперь как его называть?
— Они ничего не могли сделать, — сказал Костя. — Ранение было тяжелое, и все это было предрешено. Это они по телефону сказали.
Володька тоже закурил «Ракету», а за ним и я. В холодном воздухе комнаты дым легко подымался вверх, скапливаясь у потолка. Мы курили одну папиросу за другой и изредка обменивались какими-то ровно ничего не значащими словами. У нас еще не было опыта потерь, и мы не знали, что надо говорить в таких случаях и надо ли вообще говорить. Для меня это была первая смерть. Родителей своих я не знал, их вроде бы и не было, мне некого было терять. Смерть я видел только издали — когда похоронные процессии проходили по тихой Похоронной линии к Смоленскому кладбищу, — туда, где у тихой речки стоят спокойные старые деревья.
Мы легли спать в обычное время, но почему-то впервые не погасили на ночь свет. Голая стосвечовая лампочка, висящая на запыленном проводе, казалась мне ослепительно яркой, и я долго не мог уснуть, но не хотелось вставать и бежать по холодным плиткам пола к выключателю. Опершись локтем на подушку, я лежал на боку с открытыми глазами. Мне видна была койка Гришки Семьянинова, — она была аккуратно застелена. У изголовья Гришкиной постели виднелась открытка, приклеенная хлебным мякишем к холодной изразцовой стене. Там три верблюда шли по желтым песчаным барханам. Странно, Гришка (теперь он Григорий) был хорошим лыжником, умел крутить слалом, но мечтал о Средней Азии, о Каракумах, — оттого и приклеил он эту картинку. Он умер, а верблюды, тяжело и медленно преодолевая пески, все идут и идут сквозь зной к своему неведомому оазису.
Мне стало грустно смотреть на этих верблюдов, и я перевел глаза к Костиной койке. У его изголовья тоже висела картинка — по его вкусу. Это был город будущего, весь состоящий из нагроможденных друг на друга кубов, призм и треугольников; город, где поезда мчались сквозь дома, — город, который мог построить только сумасшедший для сумасшедших, но который нравился Косте потому, что все там было рационально. «Нет, не хотел бы я жить в таком городе, — подумал я, — вот у Володьки над постелью висит куда лучше картинка: море, корабль, на пирсе девушка прощается с моряком. Открытки этой с моей постели не видно, но я ее отлично помню… Странно, Володька человек мирный, войны он не хочет, но вешает на стену такие вот рисунки, читает Клаузевица, книги о морских боях, пишет стихи о будущей войне. Странный наш Володька…»
А у меня над изголовьем висела картинка, вырезанная из дореволюционной «Нивы». Она называлась так:
«Когда улетают ласточки». Там был нарисован какой-то старинный дом, и сад, и листья, падающие с кленов. И девушка с красивым и задумчивым лицом смотрит на улетающих ласточек. На ней длинное темное платье, и она в нем такая легкая и стройная… Когда я глядел на нее, мне становилось и грустно и радостно, и начинало казаться, что в моей жизни должно когда-нибудь случиться что-то очень-очень хорошее и что я буду счастлив.
Но пока что счастья в моей жизни не прибавлялось, оно даже убывало. Вот было нас четверо — теперь нас трое. Умер Гришка (теперь он Григорий). А верблюды на картинке все идут и идут сквозь зной пустыни к неведомому оазису.
5. В то время как…
На следующий день мы все трое опоздали на занятия. Нас разбудила тетя Ыра. Перед самым уходом на работу она постучала нам в дверь. Мы сразу проснулись, но вставать не хотелось. В комнате было очень холодно, — на эту ночь мы не открыли дверь в коммунальный коридор.
— Вставай, Чухна! — крикнул мне Костя.
— Вставай, Шкилет! — крикнул я Володьке, соскакивая с постели. В серьезные моменты жизни мы всегда звали друг друга по старым детдомовским кличкам. А сейчас момент был серьезный: за опоздание могло здорово влететь, в особенности мне. Ведь я уже на примете после вчерашнего. Да и Костя тоже на плохом счету.
Я быстро оделся и побежал к умывальнику. Над фарфоровой раковиной, на гвоздике, вбитом в зазор между облицовочными плитками, висела на веревочке фанерка — ее повесил Костя, когда стал капитаном комнаты вместо ушедшего на финскую Гришки. На фанерке Костя вывел синей тушью:
ППНЧ
(Полный Процесс Наведения Чистоты)
1. Чистка зубов.
2. Умывание лица и рук.
3. Причесывание головы.
4. Чистка обуви.
5. Заправка коек.
Но если мы торопились, Костя перевертывал табличку другой стороной — этого проделать он никогда не забывал. А на той, другой стороне было написано красными тревожными буквами:
КУУО
(Краткое Ускоренное Упрощенное Омовение)
Костя во все вносил систему. Если б он задумал утопиться, то и здесь он прежде всего разработал бы для себя инструкцию, как надо тонуть. Но, при всей своей любви к порядку, человеком он был беспечным и безалаберным. И если он хорошо учился, то не за счет старательности, а из-за общего развития. Да и память у него была очень хорошая.
В это утро, совершив КУУО, то есть наскоро ополоснув лица, мы надели свои нетяжелые пальто, съели по куску хлеба и вышли в коридор. Дверь мы закрыли, но не заперли — она у нас не запиралась. В квартире жили люди честные, да и воровать у нас нечего было.