Еще в сентябре я в одном из писем наказал Леле, чтобы она пошла ко мне домой, попросила ключ у управдома и взяла себе бутылку «Ливадии», которая спрятана на печке, Леля к управдому сходила, но ключа он не дал: откуда он знает, кто она такая, ведь мы с ней не были зарегистрированы. Мы собирались оформиться в июле, а в июле уже шла война. Раньше июля Леля оформляться не хотела — это на нее нажимала тетка: та считала, что нехорошо праздновать свадьбу так скоро после смерти брата. Вообще-то и Леля, и я считали, что брак — это формальность и ничего он не прибавит и не убавит. Но, оказывается, управдом смотрел на это иначе.
Теперь я решил во что бы то ни стало отпроситься в Ленинград, чтобы добыть для Лели эту бутылку. И еще кое-чего, что лежало на печке. На этот раз меня отпустили. Помпотех сказал, что через пять дней пойдет в Ленинград машина за аккумуляторами и я могу поехать с этой машиной на сутки. Я сразу же послал Леле письмо и успел получить ответ.
Леля писала мне, что очень меня ждет, но что она, в общем-то, не голодает. Еще неделю тому назад у них дома было плохо, но теперь стало лучше благодаря Лешему, и тетя Люба теперь прямо молится за этого Лешего и его хозяина.
Сперва я ничего не мог понять, потом вспомнил, что в Лелином дворе, недалеко от их дровяного подвала, стоит сарай, в котором живет жактовский конь Леший. До войны Леля рассказывала мне, что тетя Люба очень любит лошадей и часто ходит кормить этого Лешего: носит ему посоленный хлеб, иногда поит его и засыпает корм, когда хозяин коня жактовский возчик Хусейнов находится подшофе. Значит, у Лели с ее теткой есть конина, догадался я, и у меня стало спокойнее на душе. Только удивило, как это конь так долго сумел просуществовать, ведь известно, что в городе даже кошек поели. И как это Лелина тетка добыла конину? Наверно, за очень-очень большие деньги.
Машина выехала из БАО в восьмом часу утра. Рядом с шофером уселся какой-то воентехник, а мы — трое красноармейцев из автороты и сержант Пасько — забрались в фургон. Это был просто большой ящик из фанеры, покрашенный в темно-зеленый цвет и поставленный на колеса. Внутри имелись две скамейки и два узеньких окошечка, расположенных очень высоко. Сперва ехали по неровной дороге, и несколько пустых ящиков и запаска плясали на дощатом полу; потом выбрались на шоссе, и машина побежала ровно и ходко. Где мы едем, я не знал, но скоро мне начало казаться, что вот-вот должны въехать в город. Мы успели выкурить уже по три папиросы. Ноги у меня начали мерзнуть, хоть на мне были валенки.
Машина остановилась.
— Город? — спросил я, удивляясь, что никто не встает.
— Не, это КПП, — ответил сержант Пасько. — До города еще…
В дверь постучали. Мы открыли ее и предъявили красноармейские книжки и командировочные удостоверения. «А вдруг меня задержат? — подумал я. — Вдруг что-нибудь не так оформлено?»
Проверяющий направил луч фонарика в глубь фургона, блеснула изморозь на фанерных стенках. Потом вернул документы.
Машина опять набрала ход и долго шла ровно. За окошечками понемногу светало. Начались повороты и колдобины, запаска и ящики опять запрыгали на полу. По левому окошечку скользнул отблеск пламени. Машина остановилась.
Я встал и поглядел сквозь стекло. Горел длинный пятиэтажный дом. Народу вокруг не было, никто не смотрел на пожар, и никто не тушил. Огонь, дыша тяжело и гулко, ворочался в здании, работал не торопясь, зная, что никто ему не помешает. Мы свернули направо и опять начали петлять и раскачиваться, и промерзшие переборки каркаса скрипели, будто кто-то клещами выдирал из них гвозди. Минут через десять фургон остановился.
— Гляди не опаздывай завтра! — сказал мне Пасько. — К трем не придешь — ждать не будем, тогда сам на попутках добирайся.
Мы вылезли из фургона и стали разминаться, топать одеревеневшими ногами. Стояло темное утро, низко висело серое небо — зимой таким оно бывает или в оттепель, или в очень сильные морозы. Воздух был прохвачен морозной дымкой.
— Смотри не опоздай! — повторил Пасько. — Машина здесь вот и будет стоять. Если запоздает малость — зайдешь в этот дом, в двадцать четвертую квартиру, там воентехник.
— Я не опоздаю, товарищ сержант.
Мы находились на Петроградской стороне, на улице Куйбышева. Я направился в сторону Петропавловской крепости. Мне хотелось идти побыстрей, но брала одышка, ноги немели. Давно ли я легко шагал с полной выкладкой, а сейчас поверх шинели нес только противогаз и вещмешок — и то было тяжело. А вещмешок-то сам весил больше того, что в нем. В нем был сухой паек на два дня и еще сухарь и кусок сахара — заначка.
На мостовой лежало много снега; только на самой середине улицы, там, где прежде ходили трамваи, снег был наезжен машинами. Дома казались не такими, какие они есть на самом деле, а словно недорисованными. На них всюду был снег: его не убирали с крыш, и он свисал оттуда; он, из-за того что здания насквозь промерзли, прочно лежал на карнизах, на подоконниках, на лепных украшениях; он опушал зафанеренные окна; он сливался с небом, с воздухом; из-за этого дома выглядели так, словно полностью их еще нет и они только будут. Редкие прохожие, все больше женщины, тяжело и плотно закутанные, так что лиц почти не видно было, шли очень медленно. Они брели по наезженной части мостовой — там легче было идти, чем по тропе, протоптанной на тротуаре, и легче было тянуть за собой саночки. Саночки были у многих. На некоторых стояли ведра и кастрюли, на одних салазках я увидал маленькую связку досок с диагональными следами штукатурной дранки; у некоторых саночки были пусты. Идя к Петропавловской, ни одних саночек с мертвыми я не встретил. Но позже, в этот же день, довелось видеть их не раз.
Уже совсем рассвело, когда я притопал на Васильевский остров. Было очень тихо, в тот день почти не стреляли по городу. Средний проспект уходил вдаль, в синеватый морозный туман. К туману примешивались струйки дыма от печек-времянок, трубы которых выходили через форточки на улицу. Снег на людном Среднем был утоптан. На улицах, отходящих от проспекта, он кое-где лежал целиной, только у тротуаров пролегали широкие дорожки. На Сардельской линии стояли два трамвайных вагона. Рельсы лежали под сугробами, колеса прятались в снегу. Вагоны стояли, будто два красных домика с белыми крышами, построенные посреди улицы неизвестно кем и зачем. На Многособачьей линии было пустынно, никто здесь больше никаких собак не прогуливал. Обломки фасадной стены разрушенного бомбой шестиэтажного дома лежали поперек улицы уже занесенные снегом, и их огибала тропинка. Из развалин торчали погнутые взрывом двутавровые балки.
Вот и Симпатичная линия. Лелин дом стоит на месте. В подъезде на меня дохнуло слабым, едва ощутимым запахом полыни. Я заглянул в стеклянную дверь — в аптеке стояла тьма из-за заколоченных