Он ведь не в армии, он какой-то ответственный геолог, работает в Сибири.
С утра нас разбивали на команды, и мы отправлялись работать на разные улицы. Мы скалывали лед с мостовой, разбирали завалы. В те дни началась уборка города; его, как могли, приводили в порядок к весне, чтоб не возникли эпидемии. Работали мы не много, с частыми перекурами, но в остальном порядки были строгие, увольнительных почти что не давали. На пятый день я все-таки выпросил себе увольнительную до восьми вечера — под тем предлогом, что достану граммофонных иголок: в клубной комнате имелся патефон, но иглы совсем затупились.
В этот воскресный день началась с утра недолгая оттепель. Когда я ступил на Сампсониевский мост, над Невой стоял легкий туман. Отсыревшие стены зданий на другом берегу казались темными, почти черными. Пахло сырым снегом и древесным дымом. Почти такая же погода стояла, когда я шагал по дороге в Амушево, еще не зная, что есть на свете Леля, не зная, что жизнь моя готова перемениться, что все завтра пойдет по-новому. Я вспомнил, как вошел тогда в библиотеку, как там пахло жженым сахаром, как в читальню неторопливо вошла девушка в синем халате…
— Увалень толстомордый! Надо смотреть, куда идешь! — укоризненно, но без злости сказала женщина, скалывавшая лед с тротуара. Оказывается, задумавшись, на ходу, я наступил на пирамиду ледяных осколков, которые она уложила на фанерный лист. Я нагнулся, помог ей сложить ледяшки обратно на фанеру и пошел дальше.
Я обрадовался, что женщина обозвала меня толстомордым. Значит, я действительно вышел из пике. Правда, полнота эта не совсем здоровая, последистрофическая, и ноги я свои ощущаю как-то странно — они не то какие-то ватные, не то совсем чужие, — но все-таки я живой, я иду по Ленинграду, я скоро увижу Лелю, если только она не на работе и не эвакуировалась.
А вдруг там, на Большой земле, она постепенно забудет меня и полюбит другого? Ведь говорил же мне Костя не раз: «Чухна, она не для тебя. Когда-нибудь она уйдет и не вернется». Ну что ж, значит, это судьба. Шикзаль, как говорит тетя Люба. Нет, я не возненавижу Лелю за это, она по-прежнему будет самой лучшей на свете. Но только пусть она будет с другим счастлива, пусть она не нарвется на какого-нибудь прохвоста, она очень доверчивая и совсем не знает, какие сволочи есть на земле… А я буду помнить ее всю жизнь. Говорят, из батальона выздоравливающих посылают в пехоту, а пехота долго не живет. Ну что же, довольно летной практики, пора и на войну, мистер Чухна.
Я изрядно устал, пока дошел до Тучкова моста. Но теперь недалеко. Сойду с моста — и начнется родной Васильевский… Здесь мы в декабре расстались с Лелей. Здесь она дотронулась варежкой до перил и сказала: «Вот Тучков мост». Когда кончится война, мы через этот мост пойдем к Ждановке на лодочную станцию, и я в этом месте дотронусь рукой до теплых, нагретых летним солнцем деревянных зеленых перил и скажу: «Вот Тучков мост. Ты помнишь, Леля?..» Она улыбнется и скажет: «Да-да-да! Я помню!» Это, конечно, если буду жив.
Вот дом, где живет Леля. Он в полном порядке, пробоин нет. Правда, окна заколочены фанерой, но это уже давно, тут уж ничего не поделаешь. Я стал взбираться по лестнице. Она оказалась не такой скользкой, как в прошлый раз; лед, наросший на ступени, теперь густо посыпан золой. Я довольно быстро добрался до верхней площадки.
Осторожно постучал в дверь и стал ждать. Но никто не торопился впустить меня в прихожую. Было тихо. Я постучался сильнее и приложился к двери щекой. Сквозь шапку-ушанку ничего не слышно. Развязав тесемки, я приник к двери голым ухом. Дверь очень холодная. В квартире стыла тишина. Я принялся колотить в дверь изо всей силы.
Тогда открылась дверь квартиры напротив. Вышла женщина в серой беличьей шубе, в толстом сером платке.
— Вы зря стучите, — сказала она. — Любовь Алексеевна три недели как в стационаре.
— А Леля? — спросил я. — А где Леля?
— Лели нет, — ответила женщина. — Уже дней… — она прищурила глаза, припоминая. — Уже недели две.
— Леля эвакуировалась, да?
— Лели нет, — повторила она. — Леля при обстреле убита.
Женщина притворила за собой дверь и стала говорить мне, что Леля с Риммой из девятнадцатой квартиры пошли в тот день на Неву за водой, и начался обстрел. Их убило первым же снарядом…
— Нет ли у вас хлеба? Я, конечно, вам заплачу.
— Вот, нате, — я вынул из противогазной сумки кусок хлеба и протянул ей.
— Сейчас я вам вынесу… — она открыла дверь.
— Нет, не надо… Вы не знаете, где похоронили?
— Теперь никто не знает, где кого хоронят, — ответила она. Потом повторила: — Теперь никто не знает, никто… Ну, спасибо вам большое.
Она вернулась в свою квартиру, а я еще постоял перед Лелиной дверью. Потом начал спускаться. Костя как-то сказал, что у меня плохая теплопроводность, как у кирпича, — все до меня очень медленно доходит. И теперь до меня доходило очень медленно. Я понимал, что все так оно и есть, а поверить сразу в это не мог.
Может быть, и сейчас, через двадцать четыре года, это еще не совсем дошло до меня.
34. Окончание
Из батальона выздоравливающих я попал в пехотный полк, который держал оборону правее Белоострова. Летом сорок третьего меня направили из части в Ленинград, в школу младших лейтенантов. Казарма помещалась на окраине, но теперь опять ходили трамваи, и по воскресеньям, получив увольнительную, я ехал в город. Первым делом заходил домой — занести тете Ыре чего-нибудь съестного. Потом направлялся на Симпатичную линию, тихо проходил мимо Лелиного дома. По лестнице не поднимался: не к кому. Лели нет на свете, а тетя Люба эвакуировалась на Большую землю еще в апреле сорок второго.
Но однажды, когда я поравнялся с домом, начался обстрел района, и дежурные загнали меня в подъезд. Теперь уже не по своей воле очутился я на знакомой лестнице. Я и те несколько прохожих, которых загнали