и деревянный остов лег на землю, уже сгущались сумерки.
Тут полковник засомневался. Вообще-то он собирался немного пострелять — просто так, на пробу, убедиться, что правильно подобрал угол и направление. Но, наверное, теперь с этим лучше подождать до утра — при ярком свете легче проследить траекторию ядра. Немного поразмыслив, Поул загрузил ядро и картуз черного пороха и приготовил фитиль. Потом, отойдя подальше от пороха, уселся на кучу мешковины из-под ящика и вытащил трубку, табачок, кремень и трут. И наконец, уже набив трубку, с кремнем в руке, глянул с холма вниз, на гладь Лох-Малкирка. До сих пор он был слишком поглощен работой, чтобы обращать внимание на то, что там происходит. Теперь же разглядел, что на самом краю залива копошатся две маленькие фигурки.
Гогенгейм с Зумалем катили ручную тележку, ломящуюся от коробок и ящиков. Добравшись до плоскодонного кобля, они остановились и принялись перегружать все туда. Ветер улегся, так что голос Гогенгейма отчетливо разносился над тихой водой. Поул же, сидящий в коричневом плаще средь валунов и зарослей вереска, с берега был совершенно неразличим.
Полковник подавил первый инстинктивный порыв окликнуть соперников и поздороваться. Гогенгейм с Зумалем закончили погрузку и отплыли от берега, а он так и сидел с незажженной трубкой, пристально следя за ними.
— Теперь прямо, пока я не скажу.
Гогенгейм перевесился за борт, вглядываясь в воду перед носом суденышка. Солнце уже висело почти над самым горизонтом, и тень кобля ложилась на ровную гладь залива длинным черным копьем. Гогенгейм тонул в этой тени, и Поул не мог разобрать, что он там делает.
— Табань, чуть медленнее… Стой.
Суденышко замерло на неподвижной воде. Пассажир на носу снова перевесился за борт, вытащил из воды свободный конец линя и привязал к кольцу перед собой.
— Вроде неплохо. Со вчерашнего дня никакого дрейфа. — Гогенгейм повернулся и кивнул Зумалю. — Приступай, а я подготовлю все остальное.
Чернокожий отложил весло и начал раздеваться. Заходящее солнце превратило поверхность залива в единое сияющее полотно, и Джейкобу Поулу Зумаль представлялся всего лишь черным силуэтом на фоне ослепительной глади воды. Полковник поднял руку, заслоняя глаза, и попытался разглядеть, что же такое делает Гогенгейм.
Внезапно сцена изменилась. Ровная поверхность залива словно вспоролась, расходясь вдоль черной центральной черты и образуя два ярких фрагмента. Поул понял, что наблюдает эффект расходящейся ряби — выгнутая дугой волна приподнимала поверхность воды, так что отражающийся свет солнца больше не бил ему в глаза. По заливу что-то плыло — что-то очень большое. Поул уронил трубку в вереск, сердце быстрей заколотилось в груди.
Кобль находился на мелководье, поблизости от места, где залив выходил в море. Волна же покамест шла по центральной, глубокой части, в доброй четверти мили оттуда, однако двигалась прямо к суденышку. Полковник завороженно наблюдал, как она приближалась и, наконец, примерно в сорока футах от кобля, там, где дно начинало подниматься, свернула влево и понеслась обратно вдоль берега.
Двое людей на борту были целиком поглощены делом. Гогенгейм взял со дна кобля небольшой бочонок, снял с него крышку и что-то прилаживал внутрь. Вот он тихо сказал пару фраз стоящему на корме обнаженному Зумалю, а потом засмеялся. Позади них по воде все еще бежала полоса ряби.
— Готов?
Как раз в то мгновение, как до слуха Поула донесся этот вопрос, солнце наконец нырнуло за край горизонта на западе, и все кругом приобрело новый, глубокий оттенок настоящих сумерек. Кивок Зумаля был уже едва различим.
— Как только я опущу, прыгай следом. Торопись — это ненадолго.
Последние слова сопровождались искрой, выбиваемой сталью из кремня. Три вспышки — и трут наконец схватился. Гогенгейм держал дымящийся кусочек ваты над открытой стороной бочонка.
— Давай!
Из отверстия вырвался сноп ослепительного пламени. Гогенгейм схватил бочонок и выкинул за борт. Пламя мгновенно осело ко дну бочонка, но вместо того, чтобы потухнуть в воде, словно бы разгорелось ярче прежнего сине-белым огнем.
В этом свете внезапно стало видно дно залива: неровное, складчатое ложе камней и песка. У самого кобля, в нескольких футах от подводного огня, Джейкоб Поул различил силуэт корабельного корпуса. Съежившись возле пушки, едва дыша от возбуждения, он следил, как обнаженный Зумаль соскользнул за борт, подплыл к буйку и, быстро перебирая руками, принялся спускаться по веревке к якорю, что отмечал местоположение затонувшего галеона.
Заслоняя глаза от бьющего света, Поул вглядывался в очертания корабля. Через несколько секунд он уже свыкся с непривычным узором света и теней и сумел различить все подробности. И ахнул, осознав, что там видит.
В деревне сбирающиеся сумерки стали сигналом к новой бурной деятельности. Даже сквозь стены дома Дарвин ощущал всеобщую суету, а на кухне то и дело раздавался торопливый перестук шагов.
То был один из немногочисленных сигналов нарастающей напряженности. После ухода Джейкоба Поула Малькольм Макларен наведывался каждые полчаса: стараясь выглядеть как можно небрежнее, обменивался с Дарвином несколькими рассеянными фразами и снова торопился прочь. В пять часов он объявился в последний раз и ушел вместе со стряпухой, оставив Дарвина в одиночестве справляться с обедом (холодный гусь, овсяный хлеб, фрикасе из цыпленка и хлебный пудинг) и коротать досуг, на свое усмотрение строя выводы о происходящем.
Когда же Макларен наконец появился вновь, то выглядел другим человеком. На смену типичному одеянию жителя равнин пришли грубые башмаки, высокие, до колена, гольфы, килт и черный жилет с прошитыми золотой нитью пуговицами.
— Да знаю я, — сказал он в ответ на вопросительный взгляд Дарвина. — Носить горское платье пока еще супротив закона. Но что б там закон ни твердил, а я, приветствуя возвращение брата, на меньшее не согласен. Да и вообще поговаривают, будто через год-другой закон все равно изменят, так что тут худого? Уж можно, казалось бы, позволить человеку одеваться так, как он пожелает. Но у вас-то все готово?
Дарвин кивнул, поднялся и, подхватив потрепанный докторский саквояжик, неизменный свой спутник в тысяче подобных путешествий, вслед за Маклареном вышел навстречу теплому весеннему вечеру. Горец размеренно зашагал к каменному дому с черными ставнями. Хотя кругом царила тьма, у доктора возникло ощущение, будто их провожает множество глаз.
У двери Макларен остановился.
— Доктор Дарвин, я не из тех, кто любит тешить себя обманом. Я чту правду. Рана очень скверная. Я не горю желанием услышать горькую весть, но можете ли вы обещать, что откровенно ответите, горестна ли эта весть или же хороша?
Из двери лился поток света. Дарвин повернулся и твердо взглянул в тревожные глаза своего спутника.
— Если только нет самых веских причин поступить иначе — ради спасения жизни или облегчения страданий, — всегда предпочтительнее полный и откровенный диагноз. Обещаю: куда бы ни завела нас нынче правда, я ничего не утаю. А взамен прошу, чтобы мой диагноз не навлек злобы ни на меня, ни на полковника Поула.
— Даю вам слово, а порукой ему моя жизнь. Макларен толкнул дверь, и они вошли.
Комната не изменилась, но теперь вдоль стен в восьми-девяти местах стояли лампы. Все кругом было ярко освещено и сверкало безупречной чистотой. Светильники стояли и по бокам широкой кровати, на которой, по грудь укрытый клетчатым пледом, лежал какой-то человек.
Дарвин шагнул вперед и долго молчал, пристально изучая бледное, точно мел, лицо и расслабленную позу больного.
— Сколько ему?
— Пятьдесят пять, — шепотом отозвался Макларен.
Доктор подошел ближе и откинул плед на бедра незнакомца, а потом приподнял веко больного — тот и не пошевелился. Дарвин раскрыл ему рот, разглядывая гниющие зубы, и что-то задумчиво проворчал себе