Мгновение я обдумывал ответ, а потом отважился высказать предположение:
— «Дерево палача»?
— Не-а! — ответила она.
— «Неспокойная могила»?
— Нет!
— «Барбара Аллен»?
— Да! — с жаром отвечала она, и я откинулся в кресле, закрыв глаза, а Виргиния, слегка откашлявшись, зазвенела голоском, чья красота и чистота могла бы пробудить зависть даже у серафима:
Я слушал, не размыкая век, сотрясающие душу стансы старинной и мрачной баллады, и таинственный образ, словно выходец из могилы, поднялся из сумрачных глубин моего перетревоженного мозга. Поначалу этот странный, дразнящий образ оставался чересчур неявным и смутным, чересчур бледным и далеким, и я не мог признать его. Но мелодичный голос дражайшей моей Виргинии лился и лился, и образ начал проступать отчетливее, его черты становились яснее, пока перед моим изумленным воображением не предстал сияющий женский лик.
Хотя с младенчества я не имел возможности созерцать этот образ
Что, гадал я, могло столь внезапно вызвать к жизни образ моей давно покойной матери? Обдумав этот вопрос, я пришел к неизбежному выводу, что песня, исполнявшаяся в тот момент Виргинией, или что-то в манере ее исполнения вызвало из души моей этот мучительный для сердца образ. Возможно, предположил я, моя дражайшая, вечно оплакиваемая мать, чьи музыкальные таланты стяжали ей не меньше похвал от критиков и любителей театра по всему нашему штату, нежели ее сценический дар, возможно, повторяю, этой песней она убаюкивала меня в своих объятьях в те недолгие годы, пока я наслаждался — о, краткий промельк в колее моего жалкого и мучительного бытия! — несравненным блаженством сладостного материнского попечения.
Но какая бы причина ни породила это внезапное видение, воздействие его на мои туго натянутые нервы оказалось скорым и тягостным. Влага скопилась позади моих все еще сомкнутых век, мучительное рыдание поднялось из глубин пораженной скорбью души. А Виргиния тем временем продолжала