раввином Лева оказался дома непривычно рано, обычно к его приходу мать успевала все разогреть и поставить на стол. В свои неполные шестьдесят Беба была крепкой, подвижной женщиной, избыток энергии выплескивался через рот: мать говорила не останавливаясь, вполуха выслушивая ответ собеседника. Возможно, умение воспринимать человеческую речь, как фон, не вникая в смысл интонаций и слов, помогло Леве привыкнуть к шуму в ешиве.
Уроженка небольшого местечка на Подолии, Беба прекрасно знала идиш и охотно затевала разговоры с работодательницами – домохозяйками Реховота. Часто беседа затягивалась, занимая куда больше времени, чем сама работа, плавно перетекая в посиделки на кухне за стаканом чая с домашним пирогом. Узнав, что сын домработницы учится в ешиве и заработок идет на его содержание, хозяйки щедро расплачивались и приглашали еще раз.[82] Пока у Левиной мамы хватало сил на мытье полов и протирание пыли, он мог, ни о чем не думая, погружаться в хитросплетения талмудических споров.
Поначалу такое положение казалось Леве несправедливым и даже унизительным: ведь он со своим дипломом инженера-электронщика мог найти хорошую работу и навсегда избавить мать от тяжелого труда. Но, с другой стороны, профессия инженера ему всегда не нравилась, да и в институт он поступил только из- за настойчивого требования мамы.
– Ах, наши мамы! – говаривал раввин, – они еще помнят, что хороший ребенок должен много и хорошо учиться, но вот чему именно учиться – успели позабыть. Вернее – их заставили забыть. Славно, славно потрудилась советская власть!
Впрочем, по специальности Лева не работал ни одной секунды: сразу после получения диплома они начали собираться в Израиль, а событие, произошедшее во время сборов, полностью переменило его настроения и планы.
Как обычно, всё началось с денег. Лева с мамой жили очень скромно, если не сказать – бедно. Отец оставил их сразу после Левиного рождения и после нескольких лет неаккуратной выплаты алиментов исчез. Мама до пенсии проработала сестрой в реанимационном отделении городской больницы, и за эти годы в Минске набралось много благодарных ей пациентов. Руки у мамы были золотыми – впрочем, не только руки: рассказывали, будто больным становилось легче, когда она просто заходила в палату.
На благодарности бывших подопечных Беба построила нехитрую схему выживания. Когда становилось совсем туго, она одалживала у одного из них приличную сумму, а перед сроком возврата долга просила такую же у другого пациента и возвращала первому. За полгода—год, откладывая понемногу, Беба собирала деньги, и цепь замыкалась. Однако очень скоро всё начиналось по новому кругу. Ночные дежурства, уколы на дому и прочие медицинские подработки с трудом удерживали бюджет на хилом плаву. Лева не работал ни одного дня в своей жизни – он только учился и отдыхал от учебы.
Перед защитой дипломного проекта мама вышла на пенсию: тощую стопку рублей, еле перекрывающую оплату коммунальных услуг. В Минске – теперь уже столице самостоятельного государства – большинство заводов закрылись, а отпускать мальчика в джунгли мелких фирм и фирмешек мама не хотела. Выход оставался только один – бежать!
Но прежде необходимо было вернуть долги, приодеться и подлечить зубы, ведь пломбы в Израиле стоят безумные деньги! Сумма на такое обустройство требовалась не очень большая, но взять ее было неоткуда. И в этот момент Леве приснился сон…
Микроволновка щелкнула и выключилась. Старая печка (таймер не электронный, а еще механический) постоянно барахлит. Лева пробовал его чинить, да куда там – дешевая штамповка, все запрессовано и заплавлено, если менять, то весь блок, но тогда уже дешевле купить новую. Ладно, не страшно, можно еще раз повернуть ручку.
Сосредоточенно прочитав благословение, Лева приступил к еде. Привычная, незамысловатая пища: хлеб с хумусом, соевые сосиски, авокадо, пара апельсинов на закуску. Из серии «бедный, но честный». Вернее – бедный, но праведный. Как написано о праведниках: «Хлеб с водой ешь, на земле спи, счастлив и хорошо тебе». Счастлив в этом мире, и хорошо в будущем.
Меню, правда, более разнообразное, чем указанная в цитате трапеза, но по сравнению с изобилием обычной израильской семьи такой обед иначе, чем «хлеб и вода», не назовешь. Хотя, для точности сравнения, праведность тоже нужно сопоставлять с праведностью обычной израильской семьи.
От этой мысли Лева улыбнулся. Н-да, нельзя же настолько занижать планку! Если уже измерять праведность, то хотя бы в масштабе религиозного района Реховота. Но тогда обед не тянет на «хлеб и воду». Тьфу!
Семья Бебы вместе со всеми соседями погибла во время войны – обычная история подольского местечка. Небогатое имущество разграбили жители окрестных хуторов. Уцелел лишь громоздкий комод, сделанный Мендлом, братом Бебы, известным на всю округу столяром. В мае сорок первого года он прислал его Бебе в Минск, заплатив возчику немалые деньги. Беба так и не успела разобраться, почему он так поступил. Фотография дяди Мендла вместе с фотографиями маминых бабушки, дедушки, пяти сестер и двух братьев стояла за стеклом комода: единственное, что осталось от громадной семьи.
Во сне Лева его узнал сразу; ребенком он часто разглядывал фотографии, и мама никогда не упускала случая рассказать какую-нибудь семейную историю. Ее послушать, так в этой маленькой деревеньке сосредоточились вся мудрость и все великолепие мира. Потом, оказавшись в местечке, Лева с удивлением разглядывал почерневшие от старости дома, крошечную площадь, низенькие холмы. Память и грусть – самые удивительные оптические приборы на свете.
– Зайди в мою мастерскую, – сказал дядя Мендл, застыв в позе, навсегда зафиксированной фотографом, – в правой ножке верстака запрятаны шесть царских червонцев. Их должно хватить на выезд.
Лева проснулся с ощущением, будто сон на сей раз не дурман, а секундный прорыв за границу иной реальности. Образование и опыт сопротивлялись: «Это чушь, чушь, – твердил голос разума, – наваждение, фата-моргана».
Лева сходил в туалет, попил воды и вернулся в постель. Заснуть удалось не сразу, он долго ворочался, вспоминая слова дяди Мендла. Сон пришел только под утро, и тут же лицо дяди всплыло перед глазами Левы.
– Зайди в мою мастерскую, – повторил дядя, – в правой ножке верстака запрятаны шесть царских червонцев.
– Какая еще мастерская? – удивилась мама. – Он работал в сарае возле дома, что там сохранилось спустя пятьдесят лет?
Лева не стал возражать. Но на следующую ночь сон повторился.
– Зайди в мою мастерскую, – настаивал дядя, – в правой ножке верстака запрятаны шесть царских червонцев.
Мама достала фотографию и долго рассматривала пожелтевший клочок картона.
– Поехали, – наконец сказала она, возвращая фотографию на место. – На могилу сходим. Когда еще получится…
Семья Бебы и Левы лежала в тенистом овражке, неподалеку от ручья, тихонько струившегося сквозь заросли осоки. В кронах старых вязов пересвистывались иволги, осторожно, словно боясь разбудить мертвых, постукивал дятел. На шершавой поверхности бетонного надгробия сиротливо белела гранитная плита с едва различимой надписью: «Здесь покоятся советские граждане, погибшие от рук немецко- фашистских захватчиков».
Мама достала из сумки припасенную баночку с черной краской, и Лева принялся аккуратно заполнять бороздки, вытесанные в граните.
– Советские граждане, – ворчала мама, – убивали их как евреев, а не как граждан. Боятся правду написать, будто «еврей» – слово стыдное.
Надпись давно можно было изменить, властям новой Белоруссии до убитых евреев не было никакого дела, но мама столько десятилетий ворчала, что уже не могла остановиться, а на замену доски не хватало ни денег, ни сил.
Густая крона вязов укрывала могилу трепещущей на ветру тенью, и теплая, ласковая тень никак не вязалась с тем ужасным, что произошло когда-то на этом месте, с холодом и мраком, поглотившим без остатка целое местечко.