Повороты судьбы
Чигирев снова лежал на охапке соломы в кремлевском застенке. Уже два дня он провёл здесь после драки с приказными. Следы от побоев постепенно исчезали. Арестанта исправно кормили тюремной баландой, не водили ни на какие допросы, и это было удивительно. Впрочем, Чигирев знал, что означает в понимании здешних дознавателей сам термин «допрос», и в глубине души радовался отсрочке предстоящих истязаний. Хотя тяготила и неопределенность.
Больше всего Чигирева беспокоила судьба его семьи, которая всецело зависела от его собственной. Если следствие примет версию дьяка Смирного об измене, шпионаже в пользу польского короля и поношении государя, то не сносить историку головы. В прямом смысле слова. Ну, а семью обязательно лишат имущества, изгонят из Москвы и пустят по миру. Не миновать тогда им и всем потомкам государственного преступника холопского ярма на столетия вперед.
«Надо же было так попасться! — в отчаянии заскрежетал зубами Чигирев. — Обиделся, видишь ли, на оскорбление, гордость взыграла. Да «холоп» здесь вовсе не оскорбление, так, пренебрежительное обращение. Самые родовитые бояре именуют себя так, обращаясь к царю. А я-то кто? Чиновник средней руки, даже не дворянин. Дурак ты, Серега! Решил играть по правилам этого времени, а из шкуры интеллигента начала двадцать первого века так и не выбрался. Времени? Да нет. Взять хоть самого задрипанного крестьянина в Речи[8] Посполитой. Он за обращение «холоп» от любого, кроме своего пана, такое устроит — мало не покажется. А к мелкому купцу и шляхтичу уже сам король должен обращаться: «пан». Холопство — это уже российская специфика… Терпеть её не могу! Но раз уж решил что-то менять, то надо принимать условия игры, а не артачиться. Ладно бы только себя погубил, а ведь еще Дашку с сыном подставил. Идиот!»
Он поднялся и походил по камере. Конечно, он будет когтями и зубами цепляться за жизнь и пытаться спасти семью. Но зачем лгать самому себе? Шансов мало. Презумпцию невиновности здесь и знать не хотят, адвокатов нет, а судьи, скорее всего, вынесут обвинение заочно. Впрочем, есть одна лазейка для Дарьи. Если подьячего Сергея Чигирева засудят за «учиненную бузу в постельном приказе», как отрапортовал о случившемся сотник Федор Семенов, то Дарье и сыну ничего фатального не грозило. Тогда Чигиреву за необузданное поведение грозили публичное битье кнутом, изгнание со службы и, возможно, ссылка в какой-нибудь из отдаленных маленьких городков. Конечно, с мечтами о государственной карьере придется проститься, да и великую программу преобразования государства Московского надо будет забыть. Но главное — будет спасена семья.
«Впрочем, почему это «забыть»? — Чигирев резко остановился прямо посреди комнаты. — А почему я вообще решил, что преобразования можно проводить только через Годунова? Неужели год службы в приказе так ничему и не научил? Не нужна Годунову никакая свобода, прогрессивные реформы, сближение с Европой. Более того, он их боится. Его вполне устраивает холопская закабаленная страна. Дороже всего ему власть, и, как любой абсолютный правитель, он понимает, что правоспособное население — это угроза его самовластию. Поэтому и прикрепляет к земле крестьянство, притесняет казачество. Просто, в отличие от Ивана Грозного, он понимает, что одними репрессиями крепкого государства не построишь. Его реформы — это попытка укрепить державу, но державу, в которой он — всевластный самодержец. Он к царскому венцу два десятка лет шел и уж теперь его так просто не упустит. А я-то, идиот, ему писал: «Великий Государь, дабы сборы хлебные приумножить да народ православный в довольстве и богатстве держать, надобно крестьянам крепостным волю дать, да казакам привилегии жаловать».
Вот он мне и ответил. Передал грамоту Смирному, научи, мол, дурака уму разуму… по-отечески. Работник-де ценный, о грядущем голоде предупредил да хлебушек припас без мздоимства. Дьяк и выполнил поручение. По-отечески, в здешнем понимании: кулаком в зубы, плетью по спине да посохом по макушке. Потому что не «по-отечески» — это ноздри рвать да голову рубить.
Стало быть, может, и не так плохи дела мои. Ну забузил дурак подьячий, к вольности в Сибири привыкший. Так ведь если доказать удастся, что против государя ничего худого не имел, то и впрямь смогу ссылкой отделаться, а там… Ведь даже если бы не ссылали, ничего я в Московии годуновской не изменил бы. Это я уже понял. К Отрепьеву надо бежать, к Лжедмитрию. Его поддерживать, к нему в советники пробиваться. Ведь если не допустить его убийства, то уже через четыре-пять лет Россию действительно можно сделать европейской державой…»
И тут он услышал лязг отпираемого замка. В комнату вошел стрелец с факелом в руке и сумрачно посмотрел на узника:
— Ступай-ка, тебя на дознание велят.
Чигирев тяжело вздохнул. «Ну вот, началось, — подумал он. — Теперь кнутами и дыбой будут признание вырывать, что такого я супротив государя имел».
В сопровождении стрельца он прошел узкими коридорами и вошел в большой зал, освещенный светом факелов. Там, за конторкой в дальнем углу, сидел повытчик, ведший протокол допроса. Двое обнаженных по пояс палачей пытались привести в чувство висевшего на дыбе без сознания голого человека. С первого взгляда было видно, что дознаватели крепко поработали над подследственным. На несчастном не было живого места, все тело покрывали многочисленные кровавые рубцы и следы от ожогов, из растрепанной бороды палачи, должно быть, вырывали целые клоки волос. Перед пытуемым в обитом красной материей золоченом кресле понуро сидел Борис Годунов. Чигиреву показалось, что в глазах у царя застыла смертная тоска.
Историк медленно, на полусогнутых ногах подошел к государю и рухнул ниц.
— А, это ты, — услышал он примерно через полминуты усталый голос Годунова. — Опять бузу затеял?
— Прости, государь, — стараясь придать голосу как можно больше подобострастия, проговорил Чигирев, — не мыслил я супротив тебя ничего дурного. Но худыми словами облаял меня дьяк Смирный, и не смог я стерпеть позора. За себя вступился. Оговорил меня дьяк после, будто я что худое о тебе…
— Гордый значит, — печально усмехнулся Годунов. — Что же ты за слуга такой, коли государева наказания принять не желаешь да за нож хватаешься? Уж не изменник ли ты и впрямь?
— Прости, великий государь, — чуть не плача заскулил Чигирев, — не ведал я, что дьяк волю твою исполняет. Ежели бы сказал он, что по твоему указу хает меня да бьет, любую казнь с радостью принял бы.
— Смирный мной над тобою был поставлен, — проговорил Годунов, — и, стало быть, что он делает, то моя воля.
— Прости холопа дурного… — с трудом выдавил Чигирев.
— Холоп, — бесцветным голосом подтвердил царь. — Это говоришь ты так. А числишь ли себя холопом моим?
— Числю, государь, вот те крест, — Чигирев истово перекрестился.
— Пес с тобой. Сапог целуй, — Годунов выдвинул вперед ногу в красном сафьяновом сапоге.
— Ох, велика милость царская, вору ножку облобызать позволил, — услышал Чигирев шепот одного из палачей С трудом подавив в себе отвращение, он на четвереньках подполз к царю и поцеловал носок сапога.
— Гордый, — усмехнулся Годунов. — Иной боярин счастлив был бы царский сапог поцеловать, а ты вон как скривился. Холоп из тебя, как из дерьма ядро. При Иване не быть бы тебе живу. Не любил он таких. А у тебя еще дурь в башке: крестьян-де от крепости освободить надо да казакам милости дать. А сотвори такое и не останется Руси. Вся в смуте сгинет.
Чигирев чуть было не выкрикнул, что всё наоборот, что смута неизбежна, если не освободить крестьян и казаков, но вовремя прикусил язык.
Царь меж тем продолжал:
— Но службу несешь ты справно. Мне это любо. Да и нет у тебя среди бояр благодетелей… Или есть? Или же ты еще Романовым верен, а мне лишь холопом прикидываешься?
Он грозно посмотрел на Чигирева.
— Богом клянусь, не в сговоре я с Романовыми! — историк истово поцеловал нательный крест. — Верен я тебе, государь.
— Он тоже говорил, что верен, — кивнул царь в сторону висящего на дыбе человека, — ан