— Эка потеря.
Жена Евдокия Ивановна привыкла, что всякий день в доме бывают гости. Не удивляется, не сердится. Добавляет в щи кипяточку, чтоб хватило на лишнюю тарелку, жарит картошку.
Шофер и Гусев сидят под яблоней — растелешенные, с бледными после умывания лицами. И опять говорят, опять вспоминают…
— Как твой заклятый друг? Ну, этот — Забелкин?
— Ничего, в мире живем, — говорит Гусев.
— Я б ему, такому разэтакому!..
— Ну, вот еще! — Гусев машет ладонью, будто отгоняет комара.
…Сосед Забелкин виноват, что Гусева сняли с председателей. Вернее, не то, чтобы виноват, — просто у Забелкина свои убеждения, у Гусева свои. И однажды эти убеждения схлестнулись.
Гусев, будучи уже пенсионером, выразил желание годик-другой поработать в колхозе. Сила еще имелась и опыт: за плечами стаж руководящей работы. В районе Гусева хорошо знали, начальство было согласно, да и колхозники не противились.
Ведал Гусев, на что идет, но после первых дней председательствования испугался. Все хозяйство на ладан дышит, кредит закрыт, долги, долги, народ работать не хочет. Уцепиться не за что. Гусев, используя старые связи, организовал в колхозе хитрую артельку: несколько баб в кирпичном свинарнике разливали по бутылочкам авиационный бензин. Закупоривали, клеили этикетки. Гусев отправлял ящики с бутылочками в торговую сеть. (Неплохо шли эти пузырьки: пятна выводить, зажигалки заправлять. Бытовая химия.) Как умел, так и действовал Гусев, — с пузырьков выдал аванс колхозникам, начал восстанавливать парники. В парниках посеял не капусту, не огурцы, — однолетние цветочки. Рассаду весной продал богатому соседнему санаторию. Так денежка к денежке, рубль к рублю, — и вот уже есть некий капиталец в колхозной кассе, можно браться за дело всерьез…
Недовольных, пожалуй, не было в деревне, кроме депутата Забелкина. Человек принципиальный, дисциплинированный, Забелкин не мог одобрить финансовые эти манипуляции. Приходил к Гусеву, остерегал и предупреждал. Только Гусев, к сожалению, не слушался. Гусев не видел другого выхода. И у Забелкина скопился большой фактический материал на соседа. Дикая затея с бензином, спекуляция рассадой, факты пренебрежительного отношения к кукурузе, королеве полей. И как венец бесхозяйственности — эпизод на картофельном поле.
Помнит, помнит Гусев этот эпизод… В октябре, перед заморозками, убирали картошку. Прошел по полю трактор, плугом выворотил клубни. Их подсушили, свезли в хранилище. А через день-другой Забелкин, идя по шоссе, увидел на картофельном поле целую толпу народа. Какие-то старухи, ребятишки, городские служащие лопатами перекапывали землю, выбирали оставшийся картофель. Просто-таки ведрами носили домой!
Забелкин, не теряя минуты, побежал к председателю: «Это что же творится?! Колхозный урожай растаскивают? Кому вздумается?!» Гусев не понял: «Жалко, что ли? Все равно сгниет картошка, если осталась!» — «Пусть гниет! — закричал Забелкин. — Не в ней дело! Ты какие настроения у людей воспитываешь?» — «А какие? — сказал Гусев. — Всем польза: и людям, и колхозу. Поле задаром перекопают». — «Не-ет, — строго и твердо сказал Забелкин. — Ты, видать, не созрел еще для воспитания людей! Не созрел. И надо тебя поправить, пока не поздно. Немедленно удали с поля этих бездельников!» Был тут грех, не выдержал Гусев. Отпустил Забелкину словечко.
А Забелкин, уже из принципа, отнес материалы на Гусева куда следует. Через недолгий срок состоялось в колхозе общее собрание (Гусев явился победительный, веселый, в президиуме возвышался, как памятник, — не подозревал беды.) Был оглашен подготовленный материал, Забелкин полтора часа держал яркую взволнованную речь. И, хоть не без криков, не без трений, но все-таки был снят председатель Гусев.
Впрочем, как же давно это было! Быльем поросло. Еще два председателя сменилось, а третий, нынешний, выпускник Тимирязевки, наверно, и не представит себе тех дней, не вообразит условий, в которых работал Гусев…
— Неуж ты не обиделся на Забелкина?
— А, — отвечает Гусев шоферу. — Чего там.
Проводив гостя, он прошел в дом и включил приемник. Старенький приемник «Звезда», весь в накладках из консервного золота, образец дешевой роскоши, подарен Гусеву в день ухода на пенсию.
Пока греются лампы, Гусев сворачивает папиросу из капитанского табака. Единственную за день папиросу, послеобеденную (зато уж солидную, толще пальца). Могуче затягивается, и папироса трещит, сыплет искры, как электросварка.
Наплывают из приемника голоса, то затихая, то усиливаясь, будто раскачиваясь на волнах; подпершись кулаком, неподвижно сидит Гусев. Лишь табачный дым слоями, кольцами поднимается над его громадной, давно не стриженной, бронзово-седой головою. Слушает последние известия — о том, как убирают хлеб в восточных районах, о новом месторождении нефти, об урожае хлопка в Средней Азии, о том, что пущен завод искусственного волокна… Обычные, дежурные новости, изложенные обычными словами, — а Гусев слушает старательно, хмурится, когда в гуденье и свистах пропадают голоса дикторов. Может быть, он все это видит, зримо представляет себе: и уборочную страду, и новый завод, и хлопковые поля? Может — сравнивает все это с прошлым, с тем, что когда-то строил сам, убирал сам?
Иногда ему кажется, что на земле почти не осталось следов его работы. Все, чем он жил, волновался, мучился, гордился, — было просто черновиком… Миновало времечко, когда нужны были такие работники, как Гусев, — без высшего образования, но годные к любой должности, универсальные спецы, самодеятельные чародеи… Два десятка лет оттрубил Гусев заместителем директора завода, нажил шеренгу медалей, уйму выговоров и благодарностей, букет почтенных болезней (поли — черт бы его взял — артрит и прочие). Совершал подвиги: кормил людей, когда нечем было кормить, выполнял план, когда немыслимо было выполнить; за неделю, как господь бог, возвел барачный поселок, выстроил самую грандиозную в районе дымовую трубу… Где следы этих подвигов? Теперь на Гусевской должности сидит девица-инженер, встречает иностранные делегации, изъясняется по-английски. Заводскую программу рассчитывают теперь на электронной машине (Гусев недавно смотрел и сделал вид, что понял). В общем, атомный век. А Гусев, между нами говоря, пишет с грамматическими ошибками, — некогда было учиться, на работе горел…
А иногда он думает все-таки иначе. Наверное, не осталась бесследной его работа, его суматошная жизнь. Ведь следы человека — не только посаженные деревья и построенные дома. Тленны железо и камень, нетленно — другое… Все, что тобой сделано, остается жить и в тебе самом и в других людях, передается из поколения в поколение, как незримое человеческое богатство, как самая главная ценность… Пускай исчезли бараки, построенные Гусевым, пускай никто не вспоминает про студень Гришки Херсонского. Но родители телеграфистки Клаши все-таки уцелели, и сама Клаша живет на белом свете. Хихикает.
Вошла Евдокия Ивановна, стала позади Гусева, страдальчески вдыхая мерзкий табачный дым.
— Чего тебе?
— Миш… Ты не забыл? Денег надо Павлику послать… Хоть немножко бы, Миша.
Посмотрели друг на друга — Гусев непроницаемо-сердито, Евдокия Ивановна моляще, — и, не сказавши слова, поняли скрытые мысли, давнюю боль и тревогу свою, поделились надеждой… Привычный разговор без слов.
У Гусева и Евдокии Ивановны нету детей. Судьба обделила. В молодости это не казалось страшным, как не кажутся страшными мысли о смерти и прочие отвлеченности. Но потом, где-то в середине жизни, на переломе сделалось Гусеву пусто и одиноко, надо было искать опору душевную, надо было верить, что существование твое не кончается тупиком. Гусевы взяли в детском доме ребеночка, усыновили его. Был он хорошим сыном, Федька Гусев, только семнадцати лет ушел на фронт и погиб под литовским городом Паневежис. После войны, отплакав, съездив на могилку, решили Гусевы, что станут доживать свои дни вдвоем. Однако человеческий разум всегда в неволе у сердца. Евдокия Ивановна однажды была в заводском общежитии, познакомилась с хроменькой девушкой-детдомовкой, пожалела ее. И Гусевы начали помогать этой девчонке. У соседа Киреева меньшой сын отбился от рук, в тюрьму попал; Киреевы от него отказались, знать не желают. А Гусеву этот непутевый парень чем-то приглянулся, захотелось взять под присмотр. Так