детства, она любила красоваться в дворянском кругу убыхов; щеголиха, она обожала наряды, но, принимая поклонение мужчин, отличалась удивительным легковерием. Последнее обстоятельство особенно тревожило золовку, на которую муж возложил все заботы о родной своей сестре.
Имя Шанды хорошенько запомни, любезный Шарах. Вскорости я поведаю тебе о том, как лукавая судьба изменила ей. Счастье и несчастье одной тропой ходят. Шанда, пленительная Шанда! Кто бы мог подумать, что станет она причиной гибели единокровного брата и усугубит безвыходность нашу.
Где жизнь, там и вера в лучшее. Уехал в Стамбул Шардын, сын Алоу, а мы ждем, предаваясь чаяниям. Неделю ждем, другую, его все нет.
Голод и от камня откусит… Все, что мы захватили из дома, еще в первые дни как волной слизало. Покуда у нас были кое-какие деньги, мы покупали хлеб в ближайших пекарнях. А когда карманы словно ветром выветрило, начали продавать те немногие семейные ценности, которые имели. Продавали задешево, потому что голодные не торгуются. Лавочники и духанщики, увидев, сколь много людей голодают, в испуге закрыли свои заведения. Им ли было не знать, что голод и волка из лесу выгонит. Надевавшее дутые браслеты на запястья людской доверчивости, султанское правительство растерялось и почесывало затылки под фесками. Убедившись, что горцы-махаджиры вооружены, оно отреклось от своего обещания предоставить нам право добровольно избрать место, где жить. Чувствуя страх перед нами, власти решили разделить нас и расселить в разных частях страны. Легко догадаться, что места эти были отдаленными, малолюдными, с неплодородной, засушливой землей. Быстро завяли обещанные нам райские кущи, быстро испарились обещанные нам молочные реки. Посулы остались посулами. Ни скота, ни помощи, как было договорено, мы не получили.
Стали возмущаться, требовать:
— Выполняйте условия! Было согласие, что убыхи на пять лет со дня переселения освобождаются от земельного налога, а вы его требуете! Клялись на Коране, что наших сыновей в армию брать не будете, а вы их в аскеры! Как так?
Да с кого спросишь? Лукаво улыбаясь, нам в ответ проводят пальцем по ладони:
— Где бумага про это с подписью султана? Ах, слово давали! На слово пошлины не накладывают. Слово — не фирман!* [4].
Одно чувствовалось: страшатся они нас. Да еще бы не страшиться — с отчаяния люди на все способны.
Может, поэтому на первых порах они оставили нас словно без внимания: мол, перебесятся, перекипят, а там и приутихнут. Рассчитывали, что ослабнет дух наш и станет нрав покладистей. «Жернова зерно размелют», — думали они.
Один из каменных сараев, как ты помнишь, был заполнен кукурузным зерном. Голод подал команду. Я бы не позавидовал человеку, который бы осмелился встать на нашем пути. Сорвав запоры с дверей, мы опустошили хранилище. Каждый уволок сколько мог. Мельницы поблизости не было. Одни дробили зерно при помощи камней, другие поступали еще проще: варили его. Голод — лучший повар. Добычи хватило ненадолго, и тогда пошли мы рыскать по окрестным селениям. Скажу по совести: турецкие крестьяне чем могли делились с нами. Человеку в рубище, дрожащему от холода, они выносили кое-какую поношенную одежонку. Хлеб подавали, но не как милостыню, а словно делились хлебом с нами. Но разве столько ртов насытишь? Голодное скопище людское как разлившаяся вода, что ищет выхода: удержу не знает. Вопреки воле своей сделались мы грабителями. Сами в лохмотьях, но оружие хранили в серебре. Молодые сходились в шайки абреков, и предводительствовал ими голод. Они угоняли скот и делили свежину между соплеменниками. Совершали набеги на города, грабя мануфактурные и обувные лавки. Правды не утаишь, Шарах: с обеих сторон лилась кровь. Худая молва пошла о нас, как о разбойниках. Нами пугали детей. По улицам Самсуна бродили горцы, как оборванцы. Их глаза сверкали от голода безумным пламенем. Из дырявых черкесок выглядывали костлявые лопатки и ключицы, а из разбитых чувяков — грязные пальцы. Как одержимые, с блуждающим взглядом входили они в закусочные и кофейни, приводя в ужас хозяев и посетителей. Больные и старики, немощные, обессиленные, обреченные, лежали в тени дерев на пропыленных, рваных бурках, с ввалившимися щеками и заострившимися лицами, отгоняя роившихся над ними назойливых мух.
Как одна перелетная птица другую, потерял я Фелдыш. Может быть, она умерла в море, на корабле, когда плыли на чужбину? Или… Мрачные картины возникали в моей воспаленной голове. Я знал, что ее родители — люди пожилые и в случае необходимости они не смогли бы оказать ей решительную помощь. Каштановолосая, стройная, с косою до самых пят, с очами как миндалины, она была слишком обольстительна, чтобы остаться незамеченной на анатолийском берегу.
Гаремы турецких пашей и богатых купцов больше всего пополнялись за счет чужеземок. А Фелдыш была убыхской девушкой. Это много значило: молва о привлекательности и достоинствах убыхских девушек и женщин достигла турецкого берега задолго до нашего появления на нем. А может, Фелдыш в отрепьях, умирая от голода, скитается где-то рядом, и сатана себе на потеху лишает меня возможности встретить ее.
«Фелдыш, любовь моя, откликнись, отзовись!» — мысленно кричал я.
«У кого спросить, от кого узнать, кто поведает о ее судьбе?» — думал я как неприкаянный. С того дня — о нет, не дня, а часа, когда мы оказались здесь, — об одном лишь мне хотелось проведать: куда направился предводитель убыхов — Хаджи Берзек Керантух? Что касается его самого, то пропади он пропадом, этот Керантух, интересоваться его нынешним положением я не имел ни малейшей охоты, но меня заботила участь Фелдыш. Она с отцом и матерью должна была находиться среди его людей. По слухам, корабль, на котором прибыл сюда Керантух со всеми подвластными ему крестьянами, некоторое время находился в бухте Самсуна, но потом, снявшись с якоря, взял направление на Стамбул.
Часто я приходил на берег моря, словно надеясь, что набегавшие волны или крикливые чайки помогут мне разыскать Фелдыш, подав ненароком какую-нибудь весть о ней. Однажды к берегу подошла фелюга, с ее борта донесся крик, и я увидел, как четверо турецких матросов выбросили на пристань связанного человека в черкеске.
— Адлиа!* [5] — негодовал он, присовокупляя к этому слову крепкое ругательство.
Фелюга отчалила. Я подошел к этому человеку и помог ему подняться. Каково же было мое удивление, когда я узнал в нем одного из молочных братьев Хаджи Керантуха — Саида Дашана.
— Что стряслось? Почему тебя, связанного, выбросили на берег? — спросил я.
— Что стряслось? — как эхо отозвался он и, еще не остыв от ярости, добавил: — Стряслось то же, что и со всеми, самое худшее, Зауркан.
Когда-то он был богатырем, который мог, точно нарт, одним движением разорвать канат или повалить на землю быка, ухватив его за рога. Теперь он походил на тень прежнего Саида Дашана и еле держался на ногах.
— Все во рту пересохло, — провел он языком по запекшимся губам. — Если ты мужчина, достань мне хоть глоток воды.
— Сейчас, Саид, сейчас, — подбадривал я его, перерезая кинжалом веревку, которой были связаны его руки.
Мы двинулись вдоль берега, он шел, опираясь на меня. Солнце закатывалось. В море таяли его последние лучи. Смеркалось. Город остался в стороне. Саид все тяжелее опирался на мое плечо. Я понял, что он совсем изнемог и еле волочит ноги. Я уложил его возле тощего кустарника и, пообещав скоро вернуться, отправился искать воду.
С трудом раздобыл я кусок хлеба и бутылку с водой. Саид жадно пил. Его кадык двигался в лад глоткам, и было слышно бульканье в пересохшей глотке. Слегка утолив жажду и переведя дыхание, молочный брат Хаджи Берзека поднял на меня глаза, полные скорби. На дне их мерцали слезы.
— Конец нам, Зауркан!.. Всем убыхам… Самоубийцы мы!.. — прошептал он, словно осуждая себя и других за роковую ошибку.
От его слов аркан безысходности стянул мне сердце, и не потому, что пророчество Саида подтверждала зловещая действительность, а потому, что говорил это он — человек, некогда сильный духом, не терявший надежды ни при каких обстоятельствах.
Вдали, где море сливалось с небом, багрился прощальный луч. И словно видение на миг предстала