— Так и получилось. Я плачу, прошусь, когда мальчёнкой был, мне обидно, а он не велит. Ну, а потом некогда было. Когда выгнали нас со двора, мы в шахты ишачить оба подались. Какое-ж там учение…
— А на службе вас не обучали?
— Это в армии? Как-же… политрук оченно налегал. А я уперся. Дурака из себя строю, говорю — неспособен.
— Да ведь вы хотели учиться?
— Тут у меня другая думка была. Обучат — значит в комсомол пишись, а то хуже будет. А я в комсомол не желал.
— Почему?
— Не хотел. Правильности в нем нет. Одна трепотня. Соглашательство.
— Какое же в комсомоле соглашательство? — искренно удивился я. — Там против соглашательства, оппортунизма ведут борьбу.
— Это для наружности, а у самих соглашательство. Комсорг зачитает, и все соглашаются.
Вот, думаю, индивидуалист какой выискался. Интересно. Конфликт личности и коллектива — проблема сложная.
— Ну, а все-таки почему вы к немцам пошли?
— Вот от этого соглашательства и пошел. С самолета листки сбрасывали. «Сталин капут»… Русская Освободительная Армия формируется, — значит, не один я несогласный. Представился момент, я и перемахнул.
— И к генералу Власову попали?
— Нет. К румынам. Я им листок даю с немецкой печатью, пропуск, какой с самолета кидали, а они не берут, и меня — в концлагерь.
— Из него как выскочили?
— В казаки поступил.
— К Краснову попали?
— Нет, к фон Панневицу. Полковник один приехал к нам в лагерь и завербовал. Я, говорю, не казак, а русский. Он говорит: ничего, мы тебя в казаки перепишем, нам это безразлично.
— Так у фон Панневица и воевали?
— Не долго. Я на курсы нового оружия оттуда подался, в город Лецеп.
— Что вас туда дернуло? Я знаю, там трудно было, да и специальность опасная.
— Обратно от соглашательства ушел.
— С кем же казаки соглашались?
— Они может, и не соглашались, а пропагандист опять соглашательную линию вел на немецкую руку. Устроим, говорит, всевеликий Дон под немецким протекторатом, — это трудное слово Александр Иванович выговорил легко, вероятно, пропагандист его часто употреблял, — значит, обратно русской власти не будет, а только соглашательство.
Эге, думаю я, проблема-то разрастается: теперь протестует уже не личность, а нация…
— Дальше куда вас кинуло?
— По окончании школы к Власову ушел. Тогда разрешение вышло всем желающим в РОА итти… Отовсюду. И из лагерей, и от немцев, и от казаков… от грузин, там, и всяких… на русскую сторону.
— И много вас пошло?
— Да, кроме грузин, — вся школа, человек до двухсот.
— Все русские?
— Нет, там всякие были. И черкесы, и елдаши… что бы чистых русских, так мало.
— Все к Власову потянулись? Знали, что-ли, его?
— Кто же его знал? Портреты, конечно, смотрели, да не в том дело, а в РОА…
— То есть?
— Да что эти буквы обозначали? Российская Освободительная. Понятно?
Как не понять? Плыли горловские, воронежские, шушинские, баталпашинские Одиссеи и искали свою Российскую Итаку… между Сциллой и Харибдой… и обоим в зубы попали… не доплыли… А этот как проскочил?
— С первой дивизией и прихлопнули вас?
— Наш батальон на походе окружили. Комбат со штабом на переговоры пошел, а я разом в канаву, осушительный дренаж. Им и дополз до леса. Что было делать?
Дальше расспрашивать нет нужды. Эту часть пути российских Одиссеев, уже не на поиск Итаки, но лишь ради спасения своей жизни, я знаю достаточно. Сам им прошел. Но слушаю. Этапы Александра Ивановича красочнее и экзотичнее пройденных мною. Тут и ночевки на сеновалах добродушных баварских бауэров, и переход лесистых Тирольских Альп, и питание отбросами из базарных свалок, и проскакивание мимо пограничных кордонов, аресты, побеги из-за проволоки…
Приятно читать авантюрный роман, но далеко не сладко стать самому одним из его героев.
Почему Александр Иванович потянул к югу, в Италию? Этого он не смог мне объяснить. Ни географии, ни языков он не знал. Бежал по инстинкту затравленного зверя, волчьими тропами, заячьими петлями и, попав в Италию, был глубоко этим удивлен.
Прятался и здесь, работая у крестьян за чашку макарон. Потом, когда о нем пронюхали местные коммунисты, «падроне» его предупредил, — бежал в Рим и нашел в нем осколок своей Итаки.
Здесь и русской грамоте выучился по затрепанным листкам «Русского Клича».
Символика реальности или реальность символики? Черт их разберет! Я не знаю. Я репортер дней и записываю то, что в них вижу. Только!
Нити наших петлистых путей, мой — недорезанного интеллигента Российской Империи, и его — неграмотного донецкого шахтера рабоче-крестьянского царства победившего социализма сплелись на пару лет под лазурным небом Италии. Я еще вернусь к нему на страницах этих записей.
Почему же я поместил этот клочок воспоминаний о нем в главу «Русский Клич»?
Потому, что мы оба его слышали. Не писанный, не печатанный, а подлинный, живой, страшный своею мукой, своей безнадежностью. Слышали внутри себя, слышали вокруг себя и сами кричали, вопили им:
— Слышишь ли ты меня, батько?
18. Робинзон И Робинзониха
— Когда падре Дон Джиованни уедет, нас безусловно отсюда выпрут, — определила вырисовывающуюся ситуацию жена.
Я не спорил. Это было очевидностью. Падре Джиованни получил новое назначение — сопровождать в Аргентину транспорт итальянских переселенцев, а его заместитель переехавший уже в пароккио, не скрывал своей антипатии к его русским жильцам.
Местная коммунистическая организация неустанно нажимала на него, ведя предписанную ей кампанию, распускали слухи, запугивали. А тут еще наши итеэровцы устроили вечеринку, назвали гостей. И Светлана, по комсомольской своей несознательности, услаждала их советскими песнями в часы вечерней мессы. Ревностные католики стали на нас коситься. Светлану пришлось спешно выселить, но и под нами заколебалась почва.
Положение становилось критическим. Нанять комнату не на что. Общежитие на Виа Тассо переполнено и само пребывает в состоянии осажденной крепости, его спасает от разгона лишь дипломатия отца Филиппа.
— Знаешь, что, — говорю я жене, — давай выстроим себе дом.
— Ты что, с ума спятил?
— Нисколько. Почему мы его не выстроим? Совсем маленький барак. Ведь мы в Италии, слава Господу, климат здесь не сибирский.
— Где же? На чьей земле?
— Падре Джиованни еще два, три, а может быть и четыре месяца пробудет хозяином пароккио. Он