Вывели. Поставили повязанных средь народа. Трясутся, стоят, иные слезы льют. Стоят, как взяты были, в исподнем, босые.
А народ лютует. Обида под сердце подкатывает, крови распаляет. Кто поближе стоит, норовит солдатишку ткнуть кулаком, а то и посошком огреть. Особливо бабы зверствуют: волосья рвут солдатишкам, за носы, за губы щиплют… Известно, нету удержу бабе в гневном исступлении. А задние орут:
– Нечего долго с ними мытариться! На осину всех!
– Животы вспороть да мукой набить! Хай лопают, несытые!
– В каменья их! В песочины!
Не жить солдатам. Сами, видят смертушку. На колени валятся, вопят дурным голосом:
– Помилуйте, православные, Христа ради! Народ же всё злей напирает. И был бы тот день для солдат последним, кабы не услышали все зычного голоса Петра Алексеевича:
– Укротитесь! Дайте слово молвить!
Зычный голос все услыхали и солдатишек оставили. А Петр Алексеевич на крыльцо восходит и с поклоном речь начинает:
– Не во гневе Бог жив, а в справедливости. Солдатишки – народ подневольный. Всё едино – по царскому ли слову идут или по советскому. Не их власть, чтобы собой управлять. Что приказано, то и исполняют. Нам же кровь их на душу брать несовместно, то и перед Богом ответ великий, и начальство, какое ни будет, за то не похвалит. Мое слово – солдатишек миловать!
Опять зашумели. Только теперь уж об ином спорят: пустить ли совсем или под караулом содержать! Всё же порешили:
– Пустить и одежду им возвратить. А оружия и хлеба на дорогу не давать. Дойдут к городу – их счастье, не дойдут – воля Господня.
Так и сделали. Теперь за Фролом черед. Вывели его на крыльцо, кажут народу. Не узнать парня: левого глаза за чернотой и не видать, вихры в кровях запеклись, и губы надулись – били, пока до правления вели. Однако, стоит прямо и глазом остатним вертит. Вышел опять старец Нафанаил:
– Се есть Фрол, – говорит, – вины же его всем известны: многие христиане через него лютый глад терпят, вопиют к Господу вдовы и сироты об отмщении, невинно убиенных им души стоят пред престолом Божиим. Почто Силаева на казнь послал, Ирод? По злобе анафемской за татьбу, тобою же, Велиал, содеянную? Почто веру истинную попрал и к нечестивым никонианам переметнулся? Почто воинство антихристово на вертоград сей навел, анафема? Несть тебе прощения от Господа. Вопиют к престолу Его мерзости твои… Геенна и ад ликуют, тебя ожидая!
Страшен Нафанаил, аки пророк древлий, нечестивых владык обличающий. Горят глаза его под нависшими бровями, рукой потрясает и перстом на Фрола указывает.
Притих народ. Боязно. Только начетные старцы за Нафанаилом сгрудились, посошками стучат, перстами на Фрола тычут, у иных даже брады от ревности вздыблены.
– И принять тебе, анафеме, Фролу от Господа души погибель, от людей же лютую смертную казнь. За мерзости свои будешь ты бит нещадно. За татьство ночное утробу твою отверзть по обычаю. За невинных же убиенных и опустошение вертограда набить мукою утробу твою смрадную и тело прескверное бросить в лесу зверям на растерзание. Тако мы, старцы недостойные, порешили.
Безмолвствуют люди. Хоть и кипит в сердцах их на Фрола ярость, но страшит всех лютая казнь. Молчат. Никто первым не смеет утвердить страшное осуждение. Друг на друга поглядывают.
Ступил на шаг Петр Алексеевич и за всех ответил:
– Справедливо. Быть по сему.
Казнить Фрола порешили на утро. В тот день Вербное Воскресение было и в такой великий праздник кровь проливать, хотя бы и по справедливости – грех.
Но и в страстной понедельник казни не было: сгинул Фрол. Заперли его с вечера в заднюю горницу в правление, в окне ставню наглухо забили и к дверям караул поставили. Утром взошли – нет Фролки, и окно открыто. Ставню осмотрели: клещами гвозди повыдернуты. Нашелся, значит, в Уренях Фролу сообщник, а кто – доселе неизвестно. Баяли потом на многих: и на тех, кто к Фролу потаенно хаживал и в комбед соблазнялся, и на дочку попову указывали, будто у нее с Фролом любовь была… Мало ли что сказывали, а в точности уяснить не могли.
Тем же утром собрались в правлении начетные старцы и мужики, кто помогутнее новую власть устанавливать. Без власти жить невозможно.
Затворились от прочего народа. Надо сначала самим вырешить, в малом числе, а потом на мир вынести. Иначе же один крик будет, а толку никакого не получится.
Но и в затворе шум большой был. Нафанаил со старцами на свою сторону гнет, чтобы им управление взять, они-де Писания умудрены. Могутные мужики свою линию держат: как было, выбрать старшину и урядника назначить. В старшины мельника метят.
Большой спор был, чуть ли не до драки. Когда попритихли, возговорил Лукич Селиверстов, не больно могутен он был, однако, ухватистый по торговому делу. Лен, воск и прочее в Уренях на себя искупал и сам в пород возил; там и набрался разуму.
– Старцы, – говорит, – нам, извините, непригодны. Писание, конечно, святое Божие слово, а только мы люди есть, человеки, во грехе пребывающие, и по Писанию жить не могём. С другого же понимания старшина и урядник есть власть, однако, начальству подчиненная. Досель становому и исправнику повиновались, а в конечном счете царское повеление соблюдали. А теперь – в чьем они будут повиновении? Выходит, этого-то товарища Ленина, который на царское место заступил, а от него опять к Фролке, к другому такому злодею в лапы… Это так…
Опять же рассудить: тот же Фролка объяснял, что товарища Ленина приказ: власть на местах утверждать. Значит мы, Урени, свою власть сотворить в полном праве, и такую власть, чтобы верху над ней не было…