С этой славой заступника, которого и “сам Катанян слушает”, Василий Иванович прибыл в Преображенский собор и попал в “первичную обработку”. Heсомненно, что ему, физически слабому, даже хилому и малорослому, она была очень трудна, а еще труднее сама жизнь в беспрерывной сутолоке, гаме, вони сбитой в провшивевший войлок толпе людей, потерявших право носить имя человека.
Вот тут-то и определилось то назначение, которое суждено было выполнить арбатскому интеллигенту Василию Ивановичу, каторжнику Соловецких лагерей особого назначения, труднику обители Зосимы и Савватия, святителей русских, просветителей Полуночной дебри.
Однажды два уголовника подрались из-за какой-то спорной вещи. Их растащили, но один, намного сильнейший другого, отъявленный буян и драчун, вырвался из рук державших его и, схватив тяжелую скамью, ринулся на своего врага. Защитники его врага метнулись в стороны. Получить удар скамьей ни у кого не было охоты, и быть бы бедняге в братской могиле, если бы перед буяном неожиданно не оказалась тщедушная цыплячья фигура Василия Ивановича.
– Что ты? Что ты? Ведь так ты его и убить можешь! Надо толком, толком всё разобрать!..
Эти слова были сказаны без тени патетики, так же просто, как “держи чашку крепче, а то уронишь”. В этом и была сила их убедительности, тот безошибочный путь к человеческой совести, который находил Василий Иванович потому, что беспредельно верил в нее.
Буян отбросил скамью, и разбор дела “толком” состоялся тут же: Василий Иванович, соблюдая судебный порядок, допросил свидетелей, дал слово тяжущимся и поставил свое “резюме председателя” на решение всех присутствующих. Голосовали в буквальном смысле голосом и присудили спорную вещь слабейшему. Буян отдал ее беспрекословно.
Второй известный мне случай того же порядка, произошедший за время пребывания Василия Ивановича в Преображенском соборе, был много труднее и сложнее. Уголовный мир дореволюционного времени имел собственную этику и собственные, твердо выполнявшиеся в тюрьмах, законы. Теперь эта “законность” утратила в тюрьмах и концлагерях СССР свою силу, так как и сам уголовный мир своеобразно “разложился”, утратив свой кастовый характер. Кражи вросли в повседневность, в быт. Грань между вором и обывателем стерлась, и в силу этого само воровство перестало быть замкнутой профессией “отверженных”.
Но в те годы “блатной закон” был еще крепок. Одной из самых жестоких, самых звериных его статей была статья, присуждавшая к “динаме”. “Динама” – пария среди париев, отверженный среди отверженных, спит только около зловонной “параши”, даже когда камере есть место; каждый может его ударить, плюнуть ему в лицо, в пищу, отнять пайку хлеба или обидеть каким-либо иным способом. Камера всегда встанет на сторону обидчика против “динамы”… Случится что-нибудь, подлежащее наказанию от начальства, – виновником будет “динама”, и все покажут на него. Все грязные тяжелые работы по камере будет нести он же, “динама”.
Ни вор, укравший у товарища пайку хлеба, ни предатель-“стукач” к “динаме” не присуждаются. Но неуплативший карточного долга неизбежно становится “динамой”.
Игра в карты, в “святцы” – самое яркое, самое острое из переживаний, возможных в тюремном быту, и ее законы очень строги. Шулер наказанию не подлежит, он даже в почете – мастер своего дела! Играют на затыренные (спрятанные при обыске) деньги, на “барахло”, на “пайки”, на “службу”, на “палец”, на “очко”… Последнее – сексуальная тюремная гнусность, “служба” – безоговорочное рабство на условленный срок, полное безобразнейших издевательств, “палец” – отрубание себе пальца или нескольких, причем рубить должен сам проигравший. Отрубивший – герой, струсивший – “динама”.
Вот на таком-то суде по поводу двух неотрубленных пальцев и пришлось выступать Василию Ивановичу) на этот раз в качестве защитника. Он понимал, что преодолеть, разрушить звериный закон ему не под силу и прибегнул к аргументу, доступному пониманию “присяжных”.
“Саморубы”, не наказывавшиеся в тюрьмах, на Соловках неминуемо шли на Секирку, как дезертиры труда. Таким образом, к потере проигранного пальца должник добавлял непроигранные полгода страшного изолятора, а, быть может, и жизнь.
Создавался казус, подобный тому, которого не смог преодолеть Шейлок:
– Фунт мяса, но без крови! Палец, но без Секирки!
И так же, как некогда в далекой Венеции, примитивная логика здравого смысла победила букву волчьего закона. “Камера”, на этот раз большое отделение Преображенского собора, где размещалось несколько сот человек, оправдала отказавшегося рубить. “Прецедент” получил силу, и в последующие годы (я имел сведения о двух годах: 1926 и 1927) следственная часть УСЛОН не отметила ни одного случая саморубства из-за проигрыша.
Друзья нажимали все пружины, чтобы вызволить Василия Ивановича из адского котла, в котором ой варился. Это было нелегко. В следственную часть, куда охотно брали опытных беспартийных юристов, поручая им расследование уголовных преступлений, он идти не захотел. Наконец, подвернулась спокойная вакансия сторожа разведенного на лесной поляне огорода. Но беда в том, что туда требовался не только добросовестный, чуждый “блату” охранник, но и физически сильный человек, способный дать отпор похитителям картошки и репы. Всё зависело от решения Баринова, который захотел сам видеть рекомендованного кандидата.
Властный начальник 1-го отделения УСЛОН критически осмотрел представшую перед ним тщедушную фигурку и недоверчиво спросил:
– А как же ты, брат, шпану погонишь, когда она наскочит?
Василий Иванович напряг все силы, чтобы сделать свое лицо страшным и даже кулаком потряс:
– А я им крикну… – прозвучало неожиданное диссонирующее всему облику Василия Ивановича грубое “крылатое” слово. В эту минуту он удивительно был похож на… царя Феодора Иоанновича в исполнении Москвина:
– Да, я суров, грозен… весь в батюшку…
Вероятно, наивно-трогательный комизм этой сцены коснулся каких-то сокровенных струн огрубелого, обросшего колючей щетиной, но всё же русского, мужицкого сердца Баринова. Василий Иванович получил назначение и переселился в лесную землянку, где жил тихо спокойно вместе с одним из самых экзотических соловчан – бывшим обершталмейстером и начальником конюшен корейского императора, одноглазым колчаковцем, выплеснутым из пределов родной земли и вернувшимся в Россию только потому, что незримые нити, связывавшие его с ней, революция порвать не смогла.
Шпана быстро нашла дорогу в лесной уют. Авторитет совести, приобретенный Василием Ивановичем, не