— Я Таня Кы!

Столь странная фамилия мне ничего не говорила. Я удивленно поднял брови.

— Не помните? — с ноткой обиды в голосе качнула головой пришедшая. — А сами тогда обо мне написали: Таня Кы… Стихи свои тогда говорила, в Токмаке…

Теперь я вспомнил. В прошлом году, проезжая через Токмак — паршивый, степной Семиреченский городишко, на тракте, идущем по Чуйской долине к Иссык-кулю, я попал на школьный вечер и написал очерк о казачьей и киргизкой молодежи, которую увидел на нем. Упомянул и о девушке, только лишь переставшей тогда быть подростком, читавшей на этом вечере свои стихи. В этих стихах мне понравилась не их примитивная, часто грешившая версификация, но искренность, звучащая в каждой строке, стремление сказать о виденном, прочувствованном их автором, о маках и тюльпанах, покрывавших радужным ковром Чуйскую долину в те весенние дни, о замыкающих ее синих громадах лесистого Тунь-Шаня, о том ощущении силы, свободы и радости жизни, которое охватывает душу при взгляде на них. Эти наивные стихи не были похожи на тупые рифмы правоверных комсомольцев, печатавшиеся беспрерывно в молодежных газетах, и даже неблагозвучное сочетание «речка Чу» и «полечу» заставило верить в подлинное стремление их автора к полету. А когда Таня произносила эти строки, то так порывисто раскинула руки и тряхнула головой, что закрученные на ней русые косы раскололись и упали ей на плечи.

Я поверил тогда владевшему ею стремлению расправить свои крылья. Русым косам может быть больше чем словам поверил.

— Только я не «Кы», а «Пы». Понимаете? Не Клименко, а Племенко. Наше фамилие по всему Семиречью известное, а вы напутали. Ну, ничего! У нас все тогда догадались, что это про меня!

Так и сказала моя семиреченская поэтесса: наше фамилие… Ну, ничего! — подумал и я про себя.

— Теперь вспомнил! Вы, Таня, на меня не сердитесь за ошибку: многих людей вижу, записываю наскоро, могу и спутать.

— Хай с ней, с буквой! Я теперь к вам пришла.

Таня сбросила с головы выжженную солнцем кумачную косынку и обтерла ею с лица пот и пыль, вернее размазала по нему и то и другое. Потом почесала большим пальцем левой ноги икру правой, и тут только я заметил, что она босая.

— Комары заели нынче ночью… Сколько их тут у вас в люцерне — страсть! А в горах ничего, не кусали.

— Ты что ж, на подводе ехала, что ли? — перешел я на ты. По советскому панибратству? Нет, захотелось. Захетелось говорить ты этой пахнувшей степным привольем девушке.

— Нет, не на подводе.

— А какие же комары в вагоне?

— За вагон деньги требуют… Пешком я шла, — несколько смутившись, ответила Таня.

— Из самого Токмака?

— Оттуда.

— Сусамырским перевалом на Ош? — изумился я, так как сам недавно проделал верхом этот трудный путь верст в четыреста через высокогорный заснеженный перевал, а потом по душной, как баня, Ферганской долине. — Так босая и шла?

— Зачем босая? Из дому в справных ботинках вышла. В горах побились — в Оше бросила.

— Чего тебе от меня вообще в Ташкенте нужно?

С какой стати ты перла?

— Не хочу в докторицы.

— Не хочешь, ну и ладно. Зачем же для этого в Ташкент пешком итти? И почему в докторицы?

Дальнейший рассказ Тани Кы или вернее Пы был довольно несвязен и часто прерывался весьма нелест ными эпитетами по адресу секретаря Токмакского горкома комсомола, человека, видимо, очень «вредного», «гада», действующего «по злобе», «завиствовавшего» поэтессе, о которой в газетах пропечатали.

— Не бывать тебе на литфаке, говорит. Вот гад! Орденоносный ленинский комсомол тебе медицинскую линию указывает. Уклонов быть не может. Получай путевку в мединститут — и точка! Не взяла путевки и сама пошла. Я на литфак хочу: книжки читать, стихи писать…

— Как Маяковский?

— Ну его! Как Есенин буду писать. Или еще как Толстой… Не главный, а другой, какой про колокольчики стих сочинил. Мне его учителька давала. У нее есть, а в библиотеке нет. И других, какие я хочу, там нет: Шекспира, Бальзака.

Ударение оказалось у Шекспира на первом слоге, а у Бальзака на последнем. Рецензент Гафиз скорчил забавную рожу и приготовился к розыгрышу, но умолк под укоризненным взглядом Воробейчика, тихого еврея, случайно, по партийной разверстке попавшего в нашу шумливую газетную компанию. В партию он тоже попал, вероятно, случайно: огромная семья с беспрерывно растущим числом Монек, Сонек и Арончи-ков всецело поглощала его.

— Почему же ты все-таки пешком пошла, а не на поезде поехала? — продолжал допытываться я.

— Маманя денег не дала. Нечего, говорит, на ученье еще деньги тратить. Теперь всех бесплатно учить обязаны. А нет, так дома работай. Она упорная. Я тайком ушла.

— А сколько времени шла?

— Десять ден.

— Чем же кормилась?

— Хлеба из дому взяла. До Оша хватило. Потом киргизы кумысом поили. Теперь лето, матки доятся.

— Сегодня что ела?

Таня неопределенно помахала головой.

— Здесь у вас пески пошли — жило редкое.

Я припомнил этот участок дороги, неорошенный, пустой… Туговато приходилось Тане в последние дни пути.

— Гафиз, Воробейчик! Тяните по червонцу! Купи себе, Таня, сандалики на базаре и там же пожри, протянул я ей три белых бумажки.

Она взяла просто, без ужимок.

— Вот вы какие добрые! Ну, спаси Христос!

— У вас в Токмаке еще в Бога веруют? — удивился я.

— У нас по старой вере, без попов. Церкву хотя и закрыли, только нам это ни к чему. И в комсомоле на религию не напирают.

— Теперь слушай дальше. На литфак тебя устроить легко, только чем ты жить будешь? Стипендия ведь пустяковая.

— Живут же другие?

— Большинству помогают кой-чем из дому.

— А я сама себе подработаю. Рук, что ль, нет? Вот они! — протянула Таня крепкие, загорелые до черноты руки. — Здесь у вас сарты богато живут, сад, огород у каждого. Без хлеба не останусь.

Добыть Тане путевку на литфак нам было, действительно, нетрудно. Это стоило лишь телефонного звонка из кабинета редактора, а замред Эйдельсон был чутким, отзывчивым человеком.

На следующий день он сам вручил Тане записку от соответствующего «ответственного», а прощаясь с ней шепнул мне:

— Как раз вам, Шир, по зубам говядина — романтика совоеменности. Чего лучше? Ломоносов с ситцевой юбченкой, к тому же еще босиком переваливает через горы. Жду очерка.

А Таня с раскрасневшимися, как маки Чуйской степи, щеками, прощаясь, тоже задержала меня:

— Послушайте, вчера написала, — вытащила она смятую бумажку и прочла мне стихи о снежном перевале и стае черных грифов, стороживших его на голых скалах. Эти огромные птицы с хищными лысыми, как черепа, головами, торчащими из серых воротников, поразили ее. Она называла их орлами. Стихи грешили и в метрике и в грамматике, но слушая их я ясно видел и мистически неподвижных грифов на суровых камнях, и едва заметную тропу на льдистом снегу перевала, и шагающую по ней девушку с тяжелым капом за плечами, и… даже хлопающую на ходу, оторванную подметку…

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату