Хотя, конечно, я не очень понимаю, что Глазенап в ней нашел. Она милая, но для него слишком простая, что ли. И старше его намного. Но это неважно. Как это у Овидия? Сама девушка — лишь ничтожная часть того, что в ней нравится.
Вот Кирилл вернулся. Завалился, отвернулся к стене. Молчал, потом сказал:
— Мне теперь обязательно нужно вернуться живым.
Сашенька, там, где смерть, где посылают убивать — всегда много лжи. Знаешь, что я теперь думаю про все это? На самом деле неважно, победить или быть побежденным, потому что единственная победа на любой войне — это выжить.
Но кроме вранья о борьбе добра со злом и красивых лживых слов про бессмертие, во всем этом есть какая-то очень важная правда, и я ее чувствую. Наверно, я для того и здесь, чтобы ее понять.
Здесь люди грубеют, но они и становятся мягче. В них открывается что-то, что пряталось. Заметил, что даже те солдаты, которых я видел грубыми животными, тоже начинают писать домой нежные письма. Там он, наверно, напивался и бил жену, а теперь пишет ей: остаюсь с поцелуями и объятиями, твой любящий Петя. Разве ради одного этого не стоило его сюда послать?
А меня? Разве без этого опыта я бы понял, что продираюсь сквозь жизнь через сложные вещи к cамым простым? Простейшим.
Да, здесь столько зла кругом, столько жестокости, грубой, бессмысленной, безобразной, но тем сильнее хватаешься за человеческое в себе и вокруг. Тем важнее сохранить в себе крупицы человечности. Вот у меня никогда толком не было друзей. А тут делишь с человеком, может быть, последние дни и часы своей жизни, и все тепло человеческое вливается в него, как в воронку.
Мне теперь Кирилл дорог, как брат, и чем длиннее становятся списки убитых и раненых, тем дороже мне становится этот неуклюжий человек со своими толстыми очками. Вот сейчас он даже не подозревает, что я про него тебе пишу. Снял очки, чтобы протереть, и взгляд его незащищенных близоруких глаз с припухлыми веками совершенно по-детски беспомощен. Снова к стене отвернулся. Даже спит в очках.
Мы с ним делим одни и те же мысли и страхи — как же это сближает! Все время в голове — только бы ничего не случилось еще день, и еще! И еще! И еще!
Запомнилось, как он смотрел на свои ноги и вздохнул:
— Какие некрасивые! Все равно жаль, если оторвет.
У него на одной ноге вросший ноготь. Кирилл пошутил, что его, может, по этому ногтю узнают, если убьют, а лица не будет.
Я впервые испытал это удивительное чувство, о котором столько наврано, — мужскую дружбу. Для нее на самом деле много не нужно. Просто знать, что он тебя не оставит и что ты поможешь ему всем, чем можешь. Есть всегда что-то чудесное в том, чтобы встретить друг друга живыми и здоровыми.
Вот и сейчас мне радостно, что Глазенап здесь, ничего с ним не случилось. Кажется, заснул. Уткнулся в свою китайскую подушечку, набитую чаем. Доносится сип и лепет. Бормочет что-то во сне. Наверно, снится ему его любимая. Счастливый! Нет, не спит, это он с собой говорил. Теперь встал и вышел.
Цикады в тополях так верещат, что в ушах от них звенит.
Отчего-то вспомнилось, как Кирилл рассказал, что играл в детстве в парикмахера — взял и подстриг коту усы. Кот потом наталкивался на ножки стульев и тыкался мордой мимо еды.
И к солдатам я стал относиться как-то по-другому. Чем больше их погибает, тем сильнее чувствую свою близость с ними. Переписывал вчера списки погибших, и вдруг впервые назвал в душе этот батальон своим, и ощутил себя самого его частью.
Мне раньше казалось, что жизнь — это подготовка к смерти. Ты знаешь, когда-то я почувствовал себя таким Ноем, которому открылось, что рано или поздно придет потоп и жизнь всех на земле прекратится. И поэтому он должен строить ковчег, чтобы спастись. Ной не живет больше, как все, а только ходит и думает о потопе. И вот я тоже строил мой ковчег. Только мой ковчег был не из бревен, а из слов. И вот все кругом жили сегодняшней жизнью, радовались мимолетному, а я мог думать только о неизбежности потопа и о ковчеге. Мне они казались несчастными, а я, наверно, им.
Мне казалось, что я все самое важное должен записать. Каждой твари по паре. События, людей, предметы, воспоминания, картинки, звуки. Вот кузнечик летел и ткнулся мне в коленку. И от меня только зависит, взять его с собой или нет. Что-то подобное я испытал когда-то в детстве с банкой, закопанной под жасмином. Только теперь я мог взять с собой вообще все.
Работа Ноя — осознанное мудрое приятие смерти.
Какой-то никудышный из меня Ной.
Сашенька! Чушь все это, не было никакого Ноя! И ковчег мой из слов уплывет, а я тут останусь! И не к смерти нужно готовиться, а к жизни! Я к жизни еще не готов, Сашка!
Я, Ной Ноев, дурак дураков, искал что-то важное, большое, недостижимое, и вот нужно было оказаться здесь, чтобы понять, что у меня есть ты. У меня ведь уже есть большое и важное — ты. Кругом смерть, а я ощущаю в себе лавину жизни, которая меня захлестывает, поднимает, несет к тебе.
Ночью такая тоска нахлынет — и спасаюсь нами, ведь то, что было, оно никуда не делось, оно живо, оно во мне и в тебе, мы из него состоим.
Помнишь, зимой я пришел к нашему памятнику после парикмахерской, в спине кололось, и уши сразу замерзли с непривычки, а к вечеру ударил мороз, и мы гуляли, завернувшись вдвоем в один твой шарф. Прямо вижу тот шарф — вязка крупная, рыхлая. Окоченели, пришли к тебе, разделись и лежали под одеялом, стуча зубами — ты взяла мои ледяные руки и положила их себе между ног отогревать.
Или помнишь, как летом на даче катались на велосипеде, и твоя юбка запуталась в колесе.
Это ведь кусочки нашей с тобой жизни. Как много их, Сашенька! Вернее, еще так мало!
Когда у тебя в первый раз остался, ночью пошел в туалет и в темноте ничего не вижу, шарю по стенам, стукаюсь коленками о стулья, тебя разбудил.
А когда мне соринка попала в глаз, ты слизнула ее кончиком языка.
Скажи, ты все еще грызешь заусенцы? Родная моя, не надо, не грызи пальцы, они у тебя такие красивые, такие нежные!
Один раз ты задумалась о чем-то и ходила по квартире с зубной щеткой в углу рта.
А помнишь, как ты пришла ко мне, я поставил кофеварку на огонь — и забыл налить воды? Пришлось ее выбросить.
А в другой раз забыли про чайник, он так и кипел на кухне, превратив ее в парилку. А потом ты отхлебнула чаю и вдруг сказала, глядя в чашку:
— Смотри, у меня с сахаром и люстрой!
Ноги не влезали в новые туфли — натягивала их столовой ложкой.
А твой стромбус! Стромбус стромбидас, постоянно набитый окурками! Бугрист, рогат. Что с ним? Где он? Ждет меня?
Любимая моя, мы так давно с тобой расстались, а чувствую тебя так, будто прошло всего несколько дней.
Закрываю глаза и вижу: ты сидишь, как тогда, на кровати в моей сорочке, обхватив колени, положив подбородок на них, только что из ванной, мыла голову — сделала тюрбан из полотенца. Прямо перед моим лицом — твоя лодыжка с расчесанным комариным укусом. Целую твои лодыжки.
Обязательно пощупаю у тебя пульс на шее — как тогда. Мне так нравится, что он бьется именно здесь. Так люблю эти неуверенные прыжочки под тонкой кожей.
Увижу твои обветренные губы, буду целовать их без конца. Они меняют цвет по краям. А посредине нежная корочка.
Нахлынет такая любовь к тебе, к твоим губам, лодыжкам, ко всей тебе! Ночью в темноте шепчу тебе нежные слова, целую, ласкаю, люблю!
Ты моя, я никому тебя не отдам!
И так бешено хочу тебя! Мне так нужно твое тело!
Ведь я живой, Сашка!
***