— Папа, ну что ты говоришь!
— А что такого? Я же не прошу, как Нострадамус, чтобы меня стоя похоронили! Просто прошу сжечь, а пепел развеять. Исчезнуть хочу, раствориться! Ну, высыпи куда-нибудь на грядку! Обещаешь?
— Обещаю.
«Какой умник сказал, что страдания возвышают? Чушь собачья. Страдания унижают».
Он часто говорил мне, что не хочет так мучиться, как мама. Он хотел сам уйти.
«Я ведь столько раз и раньше об этом думал. А что в этом такого? Только не в квартире — в ней же еще другим людям жить, им будет неприятно. Просто в один прекрасный день сказать соседке, что еду отдыхать — и исчезнуть. Удерживала только мысль, что дочке нужно что-то сказать. А что ей скажешь?».
Он держался за меня, а я с ним месяцами даже по телефону разговаривать не хотела.
После инсульта он меня попросил:
— Сашка, если мне совсем будет плохо, дай слово, что введешь мне что-нибудь? Ты ведь знаешь, чего там нужно.
— Ты в своем уме?
Он опять стал пить, сознательно приближая свой конец, я уже не могла ничего сделать. Напивался, пока меня не было, потом мучился, говорил, что от изжоги, и глотал стаканами воду с содой. Попыталась несколько раз вразумить его, но он только смахнул с тумбочки все пузырьки и коробки с лекарствами.
В конце мая он перенес второй удар, от которого уже не оправился.
В тетрадке когда-то написал:
«Обидно только, что в день моей смерти ничего не изменится и не произойдет, на станции будут точно так же продавать жареные семечки, доставать из мешка маленький стаканчик с горкой и высыпать в оттопыренный карман. На углу будут так же пить пиво, обсасывая пену с усов. В окне будет стоять женщина и мыть раму. И самое интересное, что этот день уже есть, каждый год по календарю приходит, его можно отмечать. Он уже есть, только еще мне не открыт, как какой-нибудь закон или остров».
Сейчас прочитала это и подумала — папа умер в начале июня, пятого, теперь это день его смерти. Но это пятое и раньше, получается, было днем его смерти, всегда было. День был, а смерти не было. Только не могу вспомнить, что было в этот день в прошлом году. Что и всегда — семечки, пиво, женщина в окне мыла раму.
Гладила его руки, желтые, уходящие, с потемневшими ногтями.
В последние дни мы почти не разговаривали, перекидывались незначащими словами, совсем как это было с мамой.
Прихожу с кухни. Он шепчет:
— Ты пила кофе?
Почувствовал запах.
Тереблю ногтями заусенцы, он недоволен:
— Прекрати!
Захотел хурмы, съездила на рынок, разрезала пополам, кормлю его с ложки, а он не ест.
— Не хочу.
Жарко, окно откроешь, оттуда еще больше зноя. Просил положить холодные ладони ему на горячий лоб, на щеки. Держала руки под краном с ледяной водой, чтобы были похолоднее.
Накануне он все почувствовал. Я еле расслышала:
— Умираю, дочка.
— Умирает он! А мы не умираем? В трамвае едем?
Он скривился. Это была улыбка. Прошептал:
— Сашка, как я тебя люблю!
Мама умерла без меня, и мне было очень важно, не могу объяснить почему, чтобы в ту минуту, когда это произойдет, я держала папу за руку.
Попросила его:
— Папа, когда ты будешь умирать, я хочу держать тебя за руку. Обещаешь не умереть без меня?
Он прикрыл веки.
Потом наступили его последние минуты. Папа так дышал, что кровать под ним ходила ходуном. Говорить он уже не мог и не отрывал от меня просящих глаз. Я знала, о чем он просит.
Мне захотелось обнять его, я прилегла рядом на кровать, прижалась к нему, все время смотрела ему в глаза. Взгляд его изменился. Он глядел на меня, но глаза уже не просили. В них было какое-то удивление.
Он уходил. Он еще был со мной, но уже заглянул туда. Он остановился, помедлил на какое-то мгновение на черте. Увидел то, что мне из этой комнаты не было видно.
Папа силился мне что-то сказать.
— Что, папа, скажи! Что?
У него из гортани полилось клокотание.
И вдруг я поняла, что он мне хотел, заглянув туда, сказать. Он хотел мне сказать, что там, действительно, живут нетленные люди и немые цикады.
Папа несколько раз говорил мне, что уже знает, какая у него в записках будет последняя фраза. Он нашел где-то концовку, которой раньше писцы заканчивали свои книги — про корабль и морскую пучину. Но последняя запись в его брошюрке бытия совсем про другое.
«Оказывается, по последним данным, покойный может слышать, и после смерти — из всех функций слух уходит последним. Саша, дочка, скажи мне что-нибудь!».
Я все это пишу для того, чтобы объяснить удивительное ощущение: я держала его за руку в ту минуту, наверно, самую важную в жизни человека, и чувствовала себя счастливой.
***
Сашенька!
Родная моя!
Скажи, а ведь может такое быть, что все кругом на самом деле не существует?
Дождь опять. Весь день идет.
Разве может все это быть реальностью, да еще моей? Конечно, не может.
Ну, хорошо, дождь, но ведь это может быть совсем другой дождь. Мало ли дождей. Ведь не каждый из них настоящий.
Может, это тот, дачный дождь. Зарядил с утра. И вот там все настоящее. Зудение комаров на веранде. Крыша протекает — капель в тазу. Стекла в накрапах. В приоткрытом окне сад шуршит. Промокшая сирень пахнет особенно, по-дождливому. На дорожке перед крыльцом лужи живьем.
Валяюсь на диване с томом Шекспира на коленях и пишу вот в эту тетрадку. Сочиняю. Как хорошо сочинять! Про любовь, смерть и все на свете. Ведь потом можно все написанное взять и сжечь. Как это чудесно!
Только прилег с тетрадкой, задумался, погрыз карандаш, взглянул на часы, а уже без десяти два! Ты же меня ждешь! Сейчас влезу в резиновые сапоги, наброшу старый дождевик и пойду — нашей дорожкой. Сначала до угла, там, где за забором сосед разводит чайные розы, потом лесом к мосту через овраг, а оттуда уже видна крыша вашей дачи. Особенно люблю ту тропинку через наш лес. Мне так нравится, как ты всякий раз удивляешься, что я знаю названия растений. А что тут такого? Это каждый может.
Любимая моя! Подожди еще немного!
Я иду!
***