— Мы знаем, — хрипуче вещал Леонид Ильич съезду, — что добьемся всего, к чему стремимся, успешно решим задачи, которые перед собой ставим. Залогом этого были, есть и будут творческий гений советского народа, его самоотверженность, его сплоченность вокруг своей Коммунистической партии, неуклонно идущей ленинским курсом. (Бурные, продолжительные аплодисменты.) Да здравствует Коммунистическая партия Советского Союза — партия Ленина, боевой авангард всего нашего народа! (Бурные, продолжительные аплодисменты.) Да здравствует и крепнет Союз Советских Социалистических Республик — оплот мира и дружбы народов! (Бурные, продолжительные аплодисменты.) Пусть крепнет и идет от победы к победе могучий союз революционных сил — мировой системы социализма, международного рабочего движения, борцов за национальное и социальное освобождение народов! (Бурные, продолжительные аплодисменты.) Выше знамя вечно живого, непобедимого учения Маркса — Энгельса — Ленина. Да здравствует коммунизм! (Бурные, продолжительные аплодисменты.) Великому советскому народу, строителю коммунизма, — слава! (Бурные, продолжительные аплодисменты. Все встают. В зале вспыхивает горячая овация. Раздаются возгласы: «Слава КПСС!», «Слава советскому народу!», «Ура!», «Ленинскому ЦК — слава!»)
— Пашка, скажи, — кинулся с вопросом к старшему брату Лешка, глядя на экран, где рядком местились партийные вожаки. — Ты коммунизм как представляешь? По правде!
Пашку речи партийцев из телевизора не интересовали, он попеременно качал на руках пудовку. Но оставить без ответа младшего брата не мог:
— Американцы на Луне высадились. А мы дальше пойдем. На Марс полетим, на Юпитер… От звезды к звезде. Так, наверное, и коммунизм. От малого к большему. От звезды к звезде. Бесконечная дорога…
— Это в теории. Об этом люди с древности мечтают. Я про нашу жизнь спрашиваю. Ты бы вот, лично, как хотел жить при коммунизме?
Пашка усмехнулся:
— Коммунизм — это когда каждому человеку с утра, обязательно, бесплатно, — свежую булку с гребешком. Она в магазине «городская» называется. Со сливочным маслом, несоленым. И полную кружку какао. — Пашка сдобрил свои суждения тихим смешком. — А ты чего про коммунизм думаешь?
— Я думаю, — деловито отвечал Лешка, — при коммунизме в магазинах будет полно и жратвы, и тряпок. Можно любую пластинку купить, любую книгу… Машины — у каждого. Кино показывают с голыми девками. Кругом рестораны, бары…
— Ты чего, свихнулся? Это же капитализм! Как в Америке! — перебил Пашка, когда брат подсунул ему кино с голыми девками. — Ты такое в школе не скажи. Смотри, завуч в комсомол не пустит.
— Пустит, если захочу, — парировал Лешка. — А вообще моя мечта — жить у теплого моря, иметь яхту. Вечером сидеть на палубе, и чтоб красивая мулатка подавала бокал вина бордо.
— И всё? — кисло спросил Пашка.
— Нет. На звезды еще буду глядеть. Как ты полетишь от Марса к Меркурию.
— Я бы полетел. Но меня в летное училище не примут. По оценкам не вытяну. Там конкурс большой. — Пашка поставил гирю за шкаф, пошел умываться. В «самбо» он не записался, но дома калил свое тело на турнике, наращивал мышцы гирями.
В телевизоре — новый шквал здравиц, оваций, из огромного зала — хор славословий.
— Чего орут? — философски спросил Лешка.
Казалось, в России всяк понимал, что нет никакого ходу хваленому коммунизму. Что стал «коммунизм» чем-то вроде религии: не увидеть, не проверить, только на веру воспринять… Но кремлевские пенсионеры жили как в панцире.
Смерти Брежнева стали ждать
Брежнев сам был повинен в том, чего
— Васенька, так ведь не ради себя прошу. Ради парней! Я сама дочкой врага народа росла. Измажут их смолоду, поди потом отмойся… Народ у нас труслив да зол… На меня пальцем тыкали, в комсомол не брали. А чем я виноватая? Чем других хуже? В нашем захолустном Вятске в «сером доме» сотни бездельников сидят. Разве поймают они какого настоящего врага? Или шпиона? Никогда не поймают. Вот к мужику из пивной за слово прицепятся! Токо скажи…
— Сорвался я, Валя. В канун-то я в завком ходил. Сидит там фифа, накрашенная, как профура. Говорила со мной, губы выпятив… Дом опять не заложили. Каких-то капитальных средств Москва не выделила. Так что и в следующем годе на квартиру рассчитывать нечего.
— Так потому и прошу тебя, Вася, не кипятись. Снимут с очереди. Почти пятнадцать лет ждем. Сыновья уж вымахали.
— Может, и верно, народ мы такой, с ущербом… Всё у нас как-то навыворот. За себя, за свой интерес постоять боимся. Сидит какая-нибудь стерва в исполкоме, работяга для нее хуже тли. А на всех углах плакаты — «власть народу»… Устал я, Валя. Будто надышался железной пылью, и она осела в каждой клетке. На сердце и на душу давит… Бояться устал. Всю жизнь чего-то боялся. А жизнь-то, глянь, уж проходит. Банку поганую в пивной разбил — опять бойся… Правду мне тогда цыганка нагадала.
— Какая цыганка, Вася?
— Попадалась одна. Еще в сорок первом годе. Старая история. Я войну ворошить не люблю.
В первые дни войны на фронт отбыл по мобилизации отец Василия Ворончихина — Филипп Васильевич. Василий провожал отца на вокзале небольшого родного городка Нелидовки, из-под Москвы.
На пустеющем перроне, после горестных проводин, в атмосферу, напитанную слезными причитаниями, пьяненькими взрёвами гармони, любовными обещаниями «ждать», вдруг резко ворвалась музыка шарманки. Диковинный короб ревел долгими фальцетными нотами, щемил душу.
Их появилось тут трое: она — цыганка, старая, смуглолицая, но пестрая и раскрашенная, как на карнавал; он — бородатый, сивый, но, казалось, еще не старый слепой музыкант в синих очках; и еще один — сахарнобелый, с глянцевой фиолетовой метиной на голове — попугай на жердочке на шарманке. Никогда в родном городе Василий не встречал скоморохов, но с приходом войны жизнь разнообразилась: эвакуация, беженцы, перетасовка везде и во всем, и возможно, слепой шарманщик и цыганка — откуда-то причалили из Польши, где, говорят, немцы люто обходились с цыганским племенем. Василий подошел поближе, поглазеть на попугая, послушать заунывный строй инструмента.
Слепец, обросший седой бородой почти сплошь до синих очков, крутил и крутил ручку, под стать моменту выжимал слезу у слушателя; попугай, ухватясь когтистыми лапками за горизонтальную планочку, надменно косил глаза, такие же фиолетовые, как метина на голове, на немногочисленную публику. Разряженная в пестрые юбки цыганка с красными губами и темными усишками ненавязчиво, но искусно скликала зевак. Тут развертывалась не просто музыка — целый аттракцион. Попугай, оказалось, не сидел приманчивым олухом, а нагадывал судьбу, дергал из деревянной коробочки картонные карточки, на которых был писан роковой пароль.
— Сюда, красавец! — окликнула цыганка Василия, щедро улыбнулась красным ртом, поманила пальцем. — Всю судьбу тебе чудо-птица скажет. Дай ей денежку!
— Нету у меня денег, — ответил Василий.
Цыганка снисходительно рассмеялась.
— Ну, бери коробочку! Подавай ее чудо-птице. Ай, волшебник, ай, волшебник, — защебетала цыганка попугаю. Слепой музыкант добавил звуку шарманке, приналег на рукоятку.
Василий приподнял коробочку, в которой торцом стояли с полсотни гадательных карточек, поднес ближе к пернатому волшебнику. Попугай слегка окострыжился, потом крякнул, быстро сунул крючковатый черный клюв в коробочку, выудил карточку. Василий хотел было взять карточку из клюва птицы, но цыганка опередила: