ладонью, со свечою в руке Костя молился с опытностью, зная, где, на каких словах класть крест и кланяться. Когда пели старушки на клиросе, он негромко подпевал им, никого не стеснялся, или безголосо вторил батюшке Артемию:
— Прости ей вся прегрешения, вольныя и невольныя…
Валентина Семеновна стояла рассеянная, она, вероятно, думала не только про судьбу Маргариты, но и о чем-то, о ком-то еще, и крестилась неумело, изредка и невпопад. Сыны стояли чуть впереди, сбоку, держали свечи.
Пашка, смурной, окаменевший, не понимал и недолюбливал церковной ритуальности, переминался, ждал, чтоб скорее поп отпел положенные молитвы. Он с жалостью поглядывал на Костю. И не только оттого, что тот потерял мать — оттого, что истово крестится и кланяется, зачумленный какими-то божьими книжками.
Лешка с интересом глядел на осанистого отца Артемия, на серебряный крест на его груди, на косынки дыма из кадила, на росписи стен, на иконостас. Памятуя о трагичности минут, он все же отдавал себя некоему очарованию места, его восторгало, поражало величие христианского искусства, необъяснимое одним простым разумом. «Тайная вечеря», «Вход Господень в Иерусалим», «Иисус читает Нагорную проповедь»… терновый венец, который колет святое чело, оклады из сусального золота, запах свечей, толстая книга на аналое, — во всем, в каждой церковной детали имелась живописная радость, краса и вдохновение, невзирая даже на горечь нынешнего положения. В какой-то момент батюшка возвысил голос, произнес имя Господа, и Лешка, с удивительной искренностью и простотой, как вся верующая паства, троекратно осенил себя щепотью. Пламя свечи ему согласно кивнуло.
— Ты чего? — легонько локтем толкнул его Пашка.
— Чего? — спросил Лешка.
— Крестишься чего?
— Мы с тобой крещеные. Мамка крестила.
Осудительность в голосе Пашки стерлась, предупредил:
— Кирюха вон сечёт.
Кира Леонидовна, находясь в уголочке, под сводами, стояла словно бы не причастная к отпеванию, без свечи, словно бы любопытствующая. Но при этом зорко глядела на всех своих подопечных, которых прибыло сюда в церковь немало — считай, полкласса. Она с радостью бы прошлась по церкви и повырывала из рук учащихся свечи. Выдумали тоже ерунду — детям в руки свечки совать! Молитесь своим попам и молитесь! Детей не втравливайте! Но больше всего ее дивил Костя. В нем она угадывала истовый религиозный дурман.
Когда ритуал подошел к концу, люди выстроились ко гробу для последнего поклона и целования усопшей. Пашка затерся в толпу и вскоре вышел на улицу, где глубоко, сытно вздохнул, изгоняя из себя спертый, свечно-кадильный дух церкви. Лешка же пошел проститься с «теть Ритой», поцеловал холодный мертвый лоб соседки.
После прощания гроб заколотили.
От Кости все ждали какого-то срыва: не впадет ли в истерику, не хватит ли его эпилептический приступ, не зальется ли слезьми отчаяния, — нет, Костя оставался трагично спокоен.
На переду похоронной процессии несли венки, цветы, потом гроб; потом — темный траурный людской хвост. Дьякон на колокольне ударял в колокол, последний наземный звон для Маргариты. Хоронили ее возле деда Варфоломея Мироновича. Места немного. Оградка тесная. Но так настоял Костя.
Стены выкопанной могилы отблескивали бляшками — следы лома, кирки, земля глубоко промороженная.
— Ох, мил человек, — рассказывал Косте могильщик, — уж каково накопались в этот раз! Морозы-то в зиму стояли крепкие. Глубоко промерзло. Вот на стоко продвинешься — и спина вся сырая… Видать, не хотела матерь твоя в землю ложиться… — Могильщик был не молод, плохо брит, седые колючки торчали во все стороны из морщинистых, обветренных смуглых щек, а руки у него были цвета земли, грубые, с полусогнутыми толстыми пальцами.
Уже после того, как материну могилу покрыло пестрое одеяние венков, Костя подошел к отцу, указал на могильщика и распорядительно, по-хозяйски сказал:
— Отец, надо дать этому человеку пять рублей.
Федор Федорович ошалело взглянул на Костю, словно тот обратился куда-то мимо или безадресно: сын впервые его назвал «отцом», а не «папой».
— Отец, надо дать этому человеку пять рублей! — настойчиво повторил Костя.
Пожилой могильщик по-взрослому пожал Косте руку.
На поминках Костя впервые в жизни выпил водки, несколько маленьких стопок. Он их выпил не только на помин души матери, а с желанием попробовать, испытать вкус напитка, который полюбился матери и который свел ее в могилу. Костя не сделался пьян в том обычном смысле и проявлениях, когда человек либо весел, либо отупело угрюм, он сделался чужим самому себе. Все люди вокруг выглядели незнакомыми, какими-то маленькими и кукольными, как в кукольном театре. Они ели, пили, говорили какую-то чепуху друг другу. Часто вздыхали. Перед тем как уйти, они подходили к Косте и к чему-то призывали, настраивали. Он вслушивался и не мог понять, о чем они говорят, на что его наставляют.
Последним уходил отец. Он уставился взглядом в угол и сказал:
— Готовить пищу я не умею. Жить всухомятку в мирное время нельзя… Тебе придется питаться в столовой. Я буду давать тебе денег.
Костя ничего не ответил. Он не понимал, что такое «всухомятку», что такое «питаться в столовой», сколько денег ему будут давать и как ими распоряжаться. После смерти матери отец тоже как будто изменился, стал совсем не страшен и пуст.
Наконец Костя остался один. Отец ушел к себе, но нынче не распалял Феликса. За стеной было тихо. Возможно, он подался к Серафиме.
Костя стоял посреди комнаты. Смерть матери доселе держала его в напряжении, во всепоглощающих хлопотах, теперь хлопот не было — мать осталась там, в темноте морозной ночи, на кладбище. Она перелегла из сугроба, в который свалилась возле моста, в мерзлую землю, хотя ей туда не хотелось — недаром говорил могильщик: «…Не хотела матерь твоя в землю ложиться…», и если из сугроба ее могли достать, то в могилу она легла навсегда и укрылась венками. Она уже оттуда не вернется; зачем тогда эта кровать для матери? этот ее фартук и эта игольница? и черная, большая, чугунная любимая материна сковорода, на которой она мастерски готовила гренки?
— А папиросы! — вскрикнул Костя от неожиданности. Он увидел на подоконнике пачку «Казбека». Они не положили ей папиросы. Конечно, со временем она бросит курить —
Костя обошел комнату, удивленно глядя на предметы, которые теперь будут никому не нужны. Надо, наверное, было положить их к матери в могилу. Как она будет там без любимой массажной щетки? Или без духов? Которые так вкусно пахнут чем-то мягким и в то же время немного резким, будто корица…
— Господи! — воскликнул Костя, остановив взгляд на иконе Спасителя. — Ты где? Почему ты так распорядился? За что? — Костя упал на колени, потом свалился набок. Он поджал колени к груди и заплакал.
Он комкал пальцами половик и захлебывался слезами. Это были пьяные слезы, слезы не вполне сознательные, слезы от всеобщей человеческой боли, от жалости ко всем и каждому, — слезы о бесполезности жизни, о смерти и тлене вообще.
Когда приступ плача отошел, Костя почувствовал в груди змеящийся огонь изжоги. Должно быть, он заработал ее от спиртного, от непривычной поминальной еды.
Костя беспамятно и искренно позвал мать, глядя на кухонную занавеску:
— Мама, сделайте мне содовый раствор. Изжога началась.
Из кухоньки, из запределья ему никто не ответил.