Санкт-Петербург, в Академию художеств, постановлено признать кармин Терентия Волоскова «зело отличным и пригодным для изображения на картинах багрянца и малинового бархата с отливом», так и в грамоте на сей счёт прописано. Да и на фабриках для ситцепечатания, для сукон кармин мой в ход пошёл, заказов не обери-бери! — Волосков выпрямился, гордо откинул голову. — В сем звании красочных дел мастера служу государству и промышленности нашей… и сим горжусь…
— Исполать тебе, свет Терентий Иваныч! — вновь отвесил ему купец поясной поклон.
Льстивостью, нахрапцем Долгополов сумел выклянчить у хозяина два изрядных тюрючка красок и сто рублей наличными деньгами.
2
Мороз крепчал. На базаре крик, гам, толчея. Долгополова за полы хватают, всяк рвёт покупателя к себе:
— А вот поросёночек, а вот!..
Купил Долгополов живого поросёнка, взвалил в мешке на загорбок и посеменил мелкими шажками к воеводе. «Первеющее дело — пашпорт. А ну как не даст?..»
Воевода Ржева-города всем воеводам воевода, секунд-майор Сергей Онуфриевич Сухожилин, а по прозванью «Таракан». Такое от народа прозвище он получил не зря и вовсе не за свою наружность, а по причине практичного, во благо градожителей, ума. Но об этом замечательном событии мы своевременно читателей оповестим.
Воевода Сухожилин-Таракан — сын полка, он в армии Елизаветы дослужился до сержанта, а по хлопотам проживавшей во Ржеве княгини Хилковой был произведён в офицерский чин и назначен ржевским воеводой. Несёт он бремя службы вот уже двадцать лет, сначала был корпусом строен, затем стал богатеть, толстеть. Сначала ходил бритым, в парике, затем, махнув рукой на приказ, отпустил бородищу и лохматые волосы, как у кержака. Нрав у воеводы крутой, горячий, глаза завидущие, руки загребущие, да к тому же и добрым разумом не наделил его господь, водились за ним такие фокусы, что — ах! Но милостию божией, доброхотным заступлением престарелой княгини Хилковой, а наипаче через взятку златом, снедью и чем попало, воевода Таракан всякий раз выходил из-под суда бел и чист, аки снег блистающий. Слава тебе, господин, и тебе, княгиня, и вам, продажные суды, продажные души, великая слава и честь во веки веков. Аминь.
Мороз за щёки хватает, поросёнок визжит, купец покряхтывает. А вот и богатый каменный воеводский дом. У ворот в полосатой будке дремлет будочник с алебардой на плече, возле его ног рыжая шавочка по-сердитому пошавкивает.
— Пёсик, пёсик, на! — с опаской оглядываясь на собачку купец юркнул во двор, сдал поросёночка на кухне с низким поклоном воеводихе, сам — в канцелярию.
Пусто, столы заляпаны чернилами, гусиные перья разбросаны, пол в плевках, в рваных бумажонках. На воеводском, под красным сукном, столе — петровских времён зерцало, пропылённые дела, на делах разомлевший кот дремлет, над столом в золочёной раме ее величество висит, через плечо генеральская лента со звездой, расчудесными глазами весело на Долгополова взирает.
Нет никого, в открытую дверь мужественный храп несётся, надо быть, сам воевода после сытой снеди дрыхнет. Долгополов топнул, кашлянул. Храпит начальство. Долгополов двинул ногой табуретку, двинул стол, барашком крикнул:
— Здравия желаю! Это я…
Храп сразу лопнул, воевода замычал, застонал, сплюнул и мерзопакостно изволил обругаться:
— Эй, писчик! Ты что, сволочь, там шумишь, спать не даёшь? Рыло разобью!
— Это я, отец воевода, — загнусавил высоким голосом Остафий Трифонович. — Раб твой худородный, купчишка Долгополов челом тебе бить пришёл. Не прогневайся, выйди, отец-благодетель…
В доме жара, от печей горячий воздух тёк, обрюзгший большебрюхий воевода выплыл из покоев в подштанниках, в расстёгнутой рубахе, босой. Волосы всклочены, борода лохмата, глаза бараньи, губы толстые. За окном сумерки, в канцелярии серый полумрак.
— Ты чего, дьявол, стучишь? — крикнул воевода. — Ах, это ты, Долгополов? Я думал — подканцелярист… Пошто поздно? Присутствие закрыто ведь, — воевода рыгнул, перекрестил рот, почесал брюхо, сел за стол. — Что скажешь?
— Ой, отец воевода. Сергей Онуфрич, до твоей милости я, пашпорт хочу исхлопотать, хочу в Москву да в Казань-город ехать по спешным делам моим.
— Эй, дай-ко-те квасу мне! — опять крикнул воевода и пожевал пересохшими губами. Потом прищурился на Долгополова, державшего под пазухой два тюрючка с красками, подумал: «Прощелыжник… Давно бы тебя, прощелыжника, надобно в кнуты взять, в тюрьме сгноить… Ишь ты, тюрючки. Мне люди добрые мешками носят». И воевода, отдуваясь, прохрипел: — Пашпорт тебе надобен? В Москву? В Казань?
— Так точно, милостивец, — переступил Долгополов мозольными ногами и благопристойно покашлял в горсть.
Воевода вдруг заорал:
— Марья! Квасу! — и стукнул жирным кулачищем по столешнице.
Спавший на столе кот в испуге вскочил, хищно прижал уши, хозяин сшиб его на пол, а купчик рыбкой нырнул в кухню, принёс деревянный жбан и кружку белого фаянса. Воевода окатил душу холодненьким, перевёл дух и сказал:
— Нет, не будет тебе пашпорта. Ты весь век свой шляешься, не сидится тебе на месте-то… Ты хлюст порядочный…
Долгополов сунул тюрючки на скамейку, всплеснул руками и, скосоротившись, повалился на колени:
— Милостивец, батюшка! Не губи, выдай… Самонужнейшие дела у меня в Казани.
— С пустыми руками к воеводе не ходят. Нет, не дам…
— Я твоей супруге поросёночка живенького принёс. Сосунок. К Рождеству Христову выкормишь.
— Поросёночка? Сам ешь. Не больно корыстен поросёнок твой. Ступай с богом, не дам.
— Батюшка, воевода пречестной! — взмолился Долгополов. — Я ныне человек разорившийся, панкрут, сам изволишь знать… А в дороге чаю дела поправить, может, паки богатым стану, паки откуп в Питере сниму, золотом засыплю тебя, отец.
— Ты на посуле, как на стуле… Знаю тебя, хлюст ты… Ступай!
Воевода встал и ушёл в покои, захлопнув дверь.
Долгополов покачал сокрушённо головой, вышел ни с чем на улицу. Сумерки сгущались. На западе широкая заря стояла. На жёлтом небе, как на золоте, синели маковки церквей и колоколен. Будочник, взгромоздившись на приставленную к столбу лестницу, оправлял фонарь, подливая в него конопляное масло. На мрачно прошагавшего Долгополова рыжая шавочка пошавкивала. На душе у Долгополова кошки скребут. Ну да ничего, он этого воеводу-хабарника ещё уломает.
— А ну-ка, стукнусь к Твердозадову, авось ещё не дрыхнет, авось деньжат с него сдёрну; без деньжат куда пойдёшь, — вслух подумал опечаленный Остафий Трифонович.
Купец Абросим Твердозадов канатную фабричку имел, почитался в больших тыщах, недавно кирпичную церковь старообрядцам пожертвовал, но был груб, суров и на руку дюже ёрзок. Во Ржеве до пятнадцати таких канатных завезений, купцы делали из конопли верёвки самым незатейливым способом, а в работных людях у них городская голытьба да оброчные крестьяне.
Подошёл Долгополов к кирпичному двухэтажному дому. Над дубовыми воротами крест восьмиконечный врезан, под ним — медный складень. Постучал в калитку, спросил дворника:
— Сам-то дома?
— Дома. Токмо ной у него в поясах, спину пересёкло, кажись, лежит.
По блоку злющий кобель на цепи взад-вперёд сигал и люто лез на оробевшего купца. Творя молитву