приметно волнуясь. Пугачёв, говоря: — «Давай, давай, давай», — стал внимательно рассматривать исписанные кудрявым почерком листы. Сопел, хмурил брови, то близко поднося бумагу к глазам, то отстраняя, усердно шевелил губами.
— Ах, добро!.. Ах, добро! — сказал он. — Знатно, красиво пишешь… Мастер… А ну, прочти сам, не борзясь. Указы-то народу будут читаться во всеуслышание, да вот ладно ли? Я вроде как за народ буду, а ты чти, проверку, значит, сделаем, на слух. Забирай, Лексей, в гул, да погромче, как на площади.
Дубровский поклонился, взял листы, откашлялся и басистым голосом начал:
— «Указ нашего императорского величества самодержавца всероссийского верноподданным рабам, сынам отечества, наблюдателям общего спокойствия и тишины».
— Добавь, отколь указ. Из Государственной военной, мол, коллегии, — заметил Пугачёв.
— Эх, запамятовал…
— «Мы отечески нашим милосердием и попечением жалуем всех верноподданных наших, кои помнят долг свой к нам присяги, вольностью, без всякого требования в казну подушных и прочих податей и рекрутов к набору, коими казна сама собою довольствоваться может, а войско наше из вольножелающих к службе нашей великое начисление иметь будет. Сверх того, в России дворянство крестьян своих великими работами и податями отягчать не будет, понеже каждый восчувствует вольность и свободу».
— Ладно, — похвалил Пугачёв. — Точь-в-точь как толковал я тебе. Токмо надлежало бы насчёт подушных, да податей, да вольности, да рекрутского набора появственней, чтоб запомнили, чтоб сразу в башку вдарило да влипло.
— Перебелять буду, покрупней выделю сие…
— Во, во… Такожде и насчёт дворянства. Пишешь, что крестьян великими-де работами да податями господишки отягчать не станут… Просто сказать бы: вешать-де дворян к чёртовой бабушке, башки рубить! — Взор Пугачёва засверкал. — Ещё добавь, Лексей, насчёт катькиных войск, чтоб все мои верноподданные истребляли оных злодеев, аки саранчу, и себя тем злодеям в обиду не отдавали бы.
— А это дальше прописано, как вы повелеть изволили. Дозвольте огласить указ главному над мещеряками полковнику Канзафару Усаеву, как вы внушали мне утресь, когда учиняли променаду.
— «Усмотрев, государь, твои прежние справедливости службы, так и ныне повелевает тебе ниже сего повеленные приказы исполнять. Во-первых, получа тебе сей указ и приложенный при сем именной манифест, во объявление не склоняющемуся народу во всех жительствах, в которых ты склонение иметь будешь… дабы они под скипетр его императорского величества склонялись…»
— Прибавь: «доброупорядочно».
— «…склонялись доброупорядочно, который по получении всероссийского престола от всяких прежде находившихся податей…»
— Прибавь: «от бояр и завистцев несытого богатства».
— Слушаю. — Дубровский взял из-за уха гусиное перо, обмакнул в походную, привязанную к поясу медную чернильницу, вписал.
Вошёл дежурный Яким Давилин.
— Творогов, ваше величество, желает твою милость видеть…
— Чего без зову лезешь? — вспылил Пугачёв. — Видишь, государственными делами занимаюсь… Ну, что Творогов?
— Творогов Иван Лександрыч привёл нового повытчика…
— Нет нового повытчика, пока я не поставил! — опять вспылил Пугачёв. — Ну?
— Ощо привёл он писчиков да толмачей, указы твои на татарскую речь поворачивать…
— Пусть торчат в Военной коллегии, зову ждут. И с Твороговым вместях. И ты не лезь, стой за дверьми, пока не покличу. Да пущай Творогов сготовит башкирцев да русских человек с двадцать, пущай на конь сядут да указы, да манифесты мои в ночь развезут по жительствам. Чтоб стрелой летели, вмах! Слышь, Давилин, дакось какую тряпицу почище, рожу утерть, взопрел.
Дежурный подал рушник. Пугачёв, принудив себя, сказал: «Благодарствую» и обратился к Дубровскому:
— Ты не дивись, Лексей, что я другой раз по-мужицки толкую: «рожу» да «взопрел». Мне ведь много лет с народом простым довелось путаться, от царского-то побыта отвык.
Дослушав со вниманием все указы и повеления, Пугачёв сказал:
— Ну, таперь, Дубровский, припечатать треба указы-то, смыслишь, поди, как? Смолка-то есть?
— Сургуч при мне, ваше величество, царскую печать дозвольте.
Сидя по-татарски на ковре, Пугачёв вытянул правую ногу и отвалившись назад и влево, полез в карман штанов. Вытащил полную горсть всякого добра и высыпал на низенький, по колено, столик. Тут были золотые и серебряные монеты, огниво с кремнём, сахарный леденчик, две свинцовые, неправильной формы пули, волчий клык, женская подвязка с медной пряжечкой, огарок восковой свечи, какая-то медаль в прозелени, маленький шитый бисером сафьяновый кошелёк и, наконец, сердоликовая печать с княжеской короной и буквами П. Н. В. Секретарь Дубровский с удивлением и доброжелательной улыбкой глядел на этот пересыпанный хлебными крошками хлам, по-видимому, и сам Пугачёв был удивлён такому в своём кармане беспорядку.
— Это зовётся по-персиански шурум-бурум, — ухмыльнулся он и подал секретарю печать. — Поганенькая печатка, не хворменная, надлежит с моей императорской личностью, да вот настоящего знатеца не усчастливлюсь добыть. Ты, Лексей, учнёшь печати ставить, как можно слюнь печатку-то, не жалей слюней-то…
Он был в хорошем настроении, вполне довольный и Дубровским, и указами. Секретарь принялся ставить печати. Пугачёв, плутовато таясь, взглянул на него, вынул из шитого жемчугом кошелёчка пучок волос, перехваченных маленьким колечком, легонько провёл ими по щеке, понюхал и, покивав головой и вздохнув, спрятал.
— Оные власы, — сказал он Дубровскому печально и тихо, — отхвачены мной своеручно ножницами от косы супруги моей, великия государыни всея России Устиньи Первой…
— Поскольку мне ведомо, — приятным голосом заговорил Дубровский, капая на бумагу сургуч, — великая государыня Устинья Петровна не первая, а вторая супруга ваша… Первая-то Екатерина Алексеевна… сколь помнится, — и, послюнив печать, он пристукнул ею по кипящему сургучу.
— Врёшь, Лексей, врёшь, — прищурился Пугачёв на секретаря и облизнул губы. — Катька не первая, а вторая пишется. Так и в манифестах её поганых пропечатана: вторая. Ась?.. Не спорь, Лексей… Ведь я катькины волосы тоже таскал в ладонке при кресте, да в Цареграде в печку швырнул. Тама-ка султан свою дочерь султаночку за меня сватал. — Пугачёв говорил плавно, не торопясь, не скрывая, однако, улыбчивого блеска в глазах. — А султаночка — раз взглянешь, век будешь помнить девку; поди, покраше твоих астраханских присух. Тут разум мой закачался, грусть пала, тоска-кручина забрала меня. Вот втапоры катькины-то волосы я и выбросил. А с его величеством, султаном, в цене не сошлись мы. Я требовал за дочерь полцарства, да ещё Русалим-град, с гробом господним, а он, собака, сулил мне одно Чёрное море со всей рыбой, какая в нём есть, а сверх того ни хрена. Тут я его величеству, турецкой образине, и плюнул в бороду. Ась?
Дубровский прыснул, затем откинул кудрявую голову и, боясь неудовольствия государева, но не в силах сдержаться, громко засмеялся. Захохотал и Пугачёв.
Наступили густые сумерки, в юрте серело. Зажгли фонарь.
— Слышь-ка, Лексей, пошарь-ка, пожалуй, эвот в той суме, бутыль там, давай опрокинем по чарочке. Пьёшь?
— Грешен, ваше величество, как на страшном христовом суде показываю, ваше величество, пью. И пью, и лью, и в литавры бью…
— О-о, весельчак ты… А я вот не пил бы, не ел, всё на милую глядел… Эхма!.. Давай, что ли, за Устинью! (Он поднял над головой чару.) Здравствуй, великая государыня, Устинья Петровна! Пей… (Выпили.) А я вот всё сохну и сохну по ней, по её величеству… Ась? (Дубровский стрельнул глазами в румяное, щекастое лицо Пугачёва и, мысленно ухмыляясь, подумал: «Оно и видать… Сохнешь, как в омуте рыба- сом».) Сохну и сохну. А ни хрена не поделаешь, у меня Россия на руках, несусветная война, а у ней что? Кончил, Лексей? Благодарствую. Ступай в Военную коллегию, пущай писчики строчат копии проворней, чтоб в ночь указы были разосланы… Головой отвечаешь!.. Вся коллегия головой отвечает! — крикнул он