пропускали.
В черте города кони пошли шагом. Емельян Иваныч любопытным взором водил по сторонам. Впрочем, в Казани многое было ему знакомо. Старик Крохин пояснял ему:
— А это вот каменные палаты-те именитого купца Жаркова, Ивана Степаныча. Он нашего же старообрядческого толку и к вере нашей зело прилежен, самолучшая часовня у него.
Большой свежепобелённый дом Жаркова стоял на левом берегу Булака, упираясь огородами и фруктовым садом в усадьбу Егорьевской церкви.
— А это что на цепях-то? Мост, никак? — спросил Пугачёв.
— А это через Булак подъемный мост, чтобы суда с грузом пропущать. Сам Жарков для себя же выстроил, на свой кошт. Он купец тароватый…
— Да ведь нам, купцам, тятенька, и не можно растяпистыми-то быть, — подёргивая вожжами, сказал малый; он сидел вполоборота к седокам.
— А ты помолчи! — прикрикнул на него отец не то всерьёз, не то в шутку. — А нет — живо святым кулаком да по окаянной шее… Чуешь?
— Какой вы, право, тятенька! — обидчиво произнёс сын. — Да ведь я к слову.
— А это ж чьи суда-то? Его же? — спросил Пугачёв.
— Жарковские, жарковские… С товарами! По Каме да по Волге ходят. Унжаки, тихвинки, беляны, астраханские косные лодки. Впрочем говоря — тут и других купцов, и моих пара посудинок есть. Вишь, Булак-то многоводен ныне, а вот ужо осенью одна тина останется да ил.
— А какие же товары-то грузятся тут? — допытывался Пугачёв.
— А товары — перво-наперво хлеб, ну там ещё рогожи, лубок, ободья колёсные, кожа, мыло, свечи сальные, холст… Да мало ли! Ведь Жарков-то, мотри, оптовую торговлю ведет по всей России. У него есть расшивы с коноводными машинами: по бокам колёсья с плицами по воде хлещут. А это вон амбары, вишь, пошли жарковские, да ещё Петрова купца. И мой амбаришка… вон-вон, с краю стоит.
Небо в лохматых тучах, накрапывал дождик. Вдали погромыхивало. Становилось темно. Сзади золотым ожерельем туманился отблеск костров — то передовые позиции, куда было выведено немало жителей.
А вот и крохинский дом. Заскрипели ворота, подбежали люди с фонарями. Хозяева с гостем вошли в горницы.
— Ну, гостёнок дорогой, пойдём-ка наперёд в баньку, в мылёнку, с великого устаточку косточки распарить.
— Ништо, ништо, Иван Васильич, — обрадованно сказал Пугачёв и даже крякнул. — До баньки я охоч.
Провожали в баню гостя и хозяина два рослых молодца с фонарём. Шли огородом, садом. Путанные тени от деревьев елозили, растекались по усыпанной песком дорожке. Пахло обрызнутыми дождём густыми травами, наливавшимися яблоками, волглой, разопревшей за день чёрной землёй.
Обширная бревенчатая баня освещена была масляными подвесными фонарями. Липовые, чисто, добела промытые с дресвой скамьи покрыты кошмами, а сверху — свежими простынями. На полу в предбаннике вдосталь насыпано сена, прикрытого пушистым ковром. На полках — три расписных берестяных туеса с мёдом да с «дедовским» квасом, что «шибает в нос и велие прояснение в мозгах творит». На особом дубовом столике — вехотки, суконки, мочалки, куски пахучего мыла. Мыловарнями своими Казань издревле славилась. В парном отделении, на скамьях, обваренные кипятком душистые мята, калуфер, чабер и другие травы. В кипучем котле квас с мятой — для распариванья берёзовых веников и поддавания на каменку.
В бане мылись вдвоём, гость да хозяин, говорить можно было по душам, с глазу на глаз. Купец принялся ковш за ковшом поддавать. Баня наполнилась ароматным паром. Шёлковым шелестом зажихали веники. Парились неуёмно. А купец всё поддавал и поддавал, не жалея духмяного квасу. Пар белыми взрывами, пыхнув, шарахался вверх, во все стороны.
Приятно покрякивая и жмурясь, Пугачёв сказал:
— Эх, благодать! Ну, спасибо тебе, Иван Васильич!.. Отродясь не доводилось в этакой баньке париться. На что уж императорская хороша, а эта лучше.
— С нами бог! — воскликнул купец в ответ. — А не угодно ли тёртой редечкой с красным уксусом растереться?
— Давай, давай.
Тёрли друг друга, кряхтели, гоготали, кожа сделалась багряною, пылала. В крови, в мускулах ходило ходуном, и на душе стало беззаботно и безоблачно.
— Ну, как, батюшка, дела-то твои, силушки-то много ли ведёшь?
— А людской силы у меня хоть отбавляй, Иван Васильич. Народу, как грязи! Куда ногой вступлю, туда и всенародство бежит по следам моим.
— Слышно, оруженье-то у тя плоховато? Поди, с кулаками да с дрючками больше народ-от?
— Оруженья, верно, маловато, — не сразу откликнулся Пугачёв. — Ну, да ведь я подмогу с Урала жду. Урал мне весь покорился.
— Вестно нам, батюшка, — продолжал, помолчав, купец, — будто под Татищевой-то дюже пообидели тебя царицынские-то генералишки, чтоб им в тартар всем, к сатанаилу в пекло!
Прежде чем ответить, Пугачёв глубоко, всей грудью вздохнул. Тяжёлая неудача под Татищевой висела над ним подобно туче, о сю пору давила его сердце. Он тихо сказал:
— Да, Иван Васильич… Верно, опростоволосились мы трохи-трохи под Татищевой. Довелось и оруженья сколько-то побросать, пушек… Что поделаешь!.. Видно, тако господу угодно.
— Хм, — с грустью хмыкнул хозяин. — Ну, вот чего — не горюй, батюшка!.. Судьбы мира сего в руце божией. А мы, старозаветное купечество, подмогу тебе учинить порешили. Как поедем в обрат, я тебе меж кустов амбарушку покажу, черёмуха там растёт. Пришли-ка ты туда удальцов, у меня там ружей сотни четыре припрятано, да пороху пудов с двадцать, да свинцу. Больше бы скопили, да ведь не чуяли, не ведали, куда ты путь свой повернёшь.
— Благодарствую, Иван Васильич… Старание твоё век помнить будем, — растроганно сказал Пугачёв, с проворством работая мочалкой. Пахучее мыло пенилось, играло тысячами глазастых пузырьков.
— Деньжонок ощо дадим тебе, да снеди, да продухту разного. Ну, и ты нас, купцов-то, ину пору уважь, батюшка! Не вели грабить-то да жегчи-то нас, старозаветных. Мы для государства люди нужные… Мы отечественные капиталы созидаем! Иные среди нас даже с заграницей торг ведут, чрез что, слышь, течение капиталов иноземных в Россию усугубляется. Впрочем сказать, о сем мы за трапезой толковать будем. Поснедаем, выпьем — стомаха ради — монастырского да и побалакаем.
— Ахти добро, — ответил Пугачёв. — Только, чуешь, на дело-то не впотребляю я хмельного, Иван Васильич. У меня устав такой.
— А ты, батюшка, слыхал: в чужой-то монастырь со своим уставом не ходят.
— А я и не собирался ходить, сам ты присугласил меня…
— Мало ли бы что… Ину пору можно и выпить. Сказано: год не пей, а после баньки укради да выпей. Ох, господи помилуй, господи помилуй!.. Грехи наши тяжкие, грехи неотмолимые! — купец повздыхал и, чуть подняв голос, спросил: — Ну, а како, батюшка, касаемо веры нашей древлей, равноапостольной? Станешь ли берегчи её, как воцаришься?
— Слых был, — вслед ответил Пугачёв, — архирей казанский клял меня, анафемой принародно сволочил. А вы, старозаконники, за меня богу молитесь. Так вот и раскинь умом, Иван Васильич, за кого же наше самодержавство стоять будет?
— Да, поди, за нас же, за наших христолюбцев, батюшка?
— Верно сказано, правду со истиной… Давай-ка кваску, хозяин.
Выпили раз за разом по три кружки пенного квасу с имбирём, опять стали мыться, париться.
И вдруг с высокого полка, из облаков густого пара загудел бесхитростный голос хозяина:
— Так-то, Емельян Иваныч, батюшка, так-то.
Пугачёв, сидевший на скамье внизу, враз прекратил мыться, его руки с мочалкой опустились. «Уж, полно, не попритчилось ли, не запарился ли я?» — мелькнуло в мыслях изумившегося Пугачёва. А голос продолжал из облаков, с высокого полка, как с неба: