Балку миновали благополучно. Ветер стихал, пурга смягчалась. Но в сердце Кэтти пурга крутила, как в тайге. И внутренне крутясь и припадая перед Прохором на одно колено, печальный дьякон Ферапонт поведал ему о своем великом горе:
– Поехал вчерась прокатиться один на один да изрядно выпил, так в санках и уснул, как зарезанный каплун. А утром продрал глаза, глядь – а коней нет.
Волк улыбнулся. Прохор от души захохотал.
– Скажи ямщику, что деньги за тройку уплатит контора. Я позвоню. – И, подмигнув дьякону, спросил: – Так один, говоришь, ездил-то?
– Как перед Богом... Вот!
Значит, все шито-крыто. Дьякон – в рот воды. И никто, кроме украденной тройки и серебряного месяца, не знал о проделках Кэтти. Юная с виду Кэтти – почти ровесница своей подруге Нине Громовой. Она безвыездно прожила в тайге четыре года. Затянутая в корсет институтских нравов, эта наивно- мечтательная девушка вдруг с наступлением весны ослабила тесную шнуровку, вдруг открыла свое сердце навстречу новым, опьяняющим ветрам. Ей, созревшей в теплице измышленных условий, надо еще многое вкусить и перечувствовать, чтобы сравняться с Ниной в усладах, в огорчениях жизни. А время не ждет, а кровь бушует. И этот искусный совратитель пан Парчевский не раз склонял ее к греху: «Жизнь коротка, надо пользоваться ее благами». Бедная крошка Кэтти, бедный неопытный ребенок... Что же с нею будет? Парчевский зажег в ней лукавую мечту и скрылся, сердце Протасова занято другой, мистер Кук отморозил нос. А Прохор Громов? О нет, нет, это невозможно: он груб, он душевно грязен, да крошка Кэтти лучше умрет, лучше кинется головой в прорубь, чем позволит себе предать свою подругу Нину. Нет, нет, нет!..
И вот дневник:
Чувствую по ночам тяжелое томление. Сердце стучит, стучит. Я вся в тоске, вся в слезах.
Когда лежу в кровати, хочется нежиться и бесконечно мечтать о чем-нибудь высоком. Но вдруг всю меня пронзит какой-то испепеляющий огонь, книга летит к черту, я падаю на грудь, я рву зубами подушку, я вся в адских корчах; хочется орать, свистать, безумствовать. Боже, что со мной? Я сумасшедшая или просто истеричка?
Вечером потянуло к нему. Он один, уставший.
– За что, за что?
– Вы любите другую.
– Успокойтесь, девочка, успокойтесь, милая...
(Я истерически захохотала, укусила ему палец, стала тормошить его, он стал тормошить меня. Я щелкнула его по руке.)
– Я не узнаю вас, милая Кармен.
– До свиданья, Протасов!..
И я ушла.
Помоги своей дочке, помоги!»
Кэтти положила перо, горячо перекрестилась, глянула за окно в месячную ночь.
Пурги как не бывало, тишь, гладь, хмурый лес стоит по бокам, и казаки кончают ужин. Кто в повозках, кто у костров на потниках завалился спать. Двое часовых бодрствовали, кружились с дозором возле стана. Время от времени офицер подымал от седла голову:
– Часовые!
– Есть! На месте.
Он молоденький, голоусый. Проведет благополучно караван, получит от казны награду. В тугой полудреме ему грезится шалунья, любовница пристава Наденька, она подарила ему бирюзовый перстенек, сшила теплый башлык из верблюжьего сукна. Да, жизнь хороша, но... вся в опасностях, дремать нельзя...
– Эй, часовые!
– Есть, на месте!
Тут офицерик вспомнил: Наденька подсунула ему на дорожку коньячку.
– Ребята, хотите для бодрости по стопке? Вот как бы только...
– Дозвольте, ваше благородие. – И часовой Федотов сорвал со стекла сургуч, тукнул дном бутылки о ладонь. – Нам, казакам, нипочем, что бутылка с сургучом... Пожалте!
Выпили по стопке, по другой. Офицерик поставил остатки коньяка в снежок. Уж месяц подкатился к бахроме тайги, креп озорной морозец-утренник. Коньяк обжигал душу, мутил мысли, голова падала на грудь. Офицерик улыбнулся и заснул. Часовые тоже рады были упасть на снег и захрапеть. Ну что ж... Ночь проходит, страхи кончились, можно погреться у костра. Оба примостились к огоньку, закурили. И в два голоса, тихонько, фистулой, чтобы не разбудить спящих, замурлыкали:
Казаки с ямщиками под мороз, под песню часовых захрапели пуще. Лишь один ямщик, Филька Шкворень, позевывая, притворился спящим. Он бородат, велик, лежит на золоте в повозке. Но и его и часовых долит необоримая дрема. Часовые клюют носами, Филька зевает, крестит рот, но его рука падает, его рука уснула. Крепкий сон свалил и часовых.
И, как из камышей тигры, – мягко прокралась к стану лесная нечисть, рожи у них черные, когти остры. Два всадника, один безносый, другой чернобородый, лохматый, как цыган, – птицами к крайней повозке. Там уже возились пятеро. Дело делалось бесшумно, быстро. Через полминуты кожаная сумка с золотом моталась посредине крепкой жерди, концы которой лежали на спинах двух верховых коней. Цепко придерживая жердь, оба всадника рысью, ступь в ступь, по дороге назад, к заросшей глухой трущобой балке. И не взлай невпопад чертова собачка, прощайся казаки с золотом, тю-тю. Собачка взлаяла, черный всадник и цыган вытянули коней плетью, Филька Шкворень вскочил и полоумно заорал:
– Ребята!! Грабят!!!
И все до одного, кроме офицера с часовыми, сорвались с мест к винтовкам, к лошадям. Трескучий