Императорский пир был не роскошнее его жилища. Я не обращал внимания на то, что ем, и держался поближе к матери, которая в споре с отцом взяла мою сторону, но не смел надеяться, что после угощения она будет допущена в приемный зал императора. Насколько я знал, обычно на возлияния допускали только мужчин, исключение делалось для императрицы, которая иногда присоединялась к своему супругу.
Она — императрица Ливия — возлежала на ложе рядом с ложем матери за столом женщин. Мать выглядела настолько молодо, что могла бы сойти за ее внучку. Я то и дело на нее поглядывал. Желудок у меня стянуло узлом при мысли, что после пира я останусь с отцом, но я, как всегда, гордился моей матерью Прокулеей: она была прекрасна, как Афродита, и мне казалось, что весь пиршественный зал полнится ее духами, ароматом Рима, который я помнил по тем давно минувшим дням, когда мы отправлялись на носилках в город. Тогда ее духи как будто заглушали вонь рыбы из торговых рядов за Форумом, как теперь, на пиру у императора, они скрывали запахи кухни. Мне пришло в голову, не уподобляюсь ли я Эдипу,[22] но я тут же отбросил эту мысль. Я был просто primus inter pares[23] среди поклонников матери. Она была истинной римской матроной: прекрасная и улыбчивая, она заставляла свою пылкую свиту смеяться ее остроумным замечаниям и восхищаться строками, которые она цитировала, стихами, которые были мне незнакомы, отчего я чувствовал себе невеждой. Но не более того. Она была образцом целомудрия: Август укажет на нее как на пример для всех женщин, когда введет закон против прелюбодеяния.[24]
Вопреки ожиданию император пригласил Прокулею присоединиться к нам, в то время как императрица исчезла, предположительно, в один из покоев для отдыха. Август рухнул в массивное кресло. Отец, мать и я опустились на табуреты у его ног. Император недавно отпраздновал (скромно, в кругу своей странной семьи) шестидесятипятилетие. Он плохо выглядел: все откашливался, и всякий раз, когда его взгляд останавливался на мне, вид у него делался раздраженный, словно он думал: «Сколько мороки с этим мальчишкой!»
Отец тут же начал на меня жаловаться. Всего после года тироциниума я отказался продолжать cursus honorum и так далее, и так далее. Одному Юпитеру известно, что я намерен делать в этой жизни. Освященная временем традиция нашей семьи, говорил он, требует, чтобы перворожденный сын пошел по стопам своего отца. Никогда раньше не бывало первенца, не говоря уже про единственного сына, который отказался бы ей следовать. Никогда еще не было в нашем роду такой паршивой овцы, и так далее, и тому подобное. [1 кол. ] Говоря, он хмурился и глядел на Прокулею, но моя мать смотрела прямо перед собой. Меня снова поразило ее сходство с Афродитой белого мрамора [3–4 стр. ] писать стихи, Квест?
— Нет, не хочу, — покачал головой я.
Император не сводил с меня взгляда, в котором все еще читалось раздражение: мол, сколько со мной хлопот.
— Так каковы тогда твои планы, Квест? — спросил он.
— Я собираюсь… — начал я, но потом быстро поправился: — Я хочу… — Тут во взгляде императора проскользнула насмешка. — …Мне бы хотелось, — забормотал я, чувствуя, как кровь приливает к щекам, — изобретать… для армии…
Но не успел я выдавить еще хотя бы слово, как отец взорвался:
— Игрушки! Ему почти восемнадцать лет, а он придумывает игрушки! И что, по-твоему, армии с ними делать?
Он махнул своему рабу Сентрису, который вышел из покоя. Несколько минут мы сидели молча. Потом император закашлялся, и раб передал ему кубок с чем-то, но явно не с вином. Внезапно я понял, что мое дело проиграно. Сентрис прибежал с сумой в руках, из которой он [около 10 стр. ] но остановился, когда [2 сл. ] вывалилась [2 стр. ] здесь никакого сочувствия, что было неудивительно.
— Что ж, — сказал император, вставая. Мы тоже вскочили. — Подчинись своему отцу, Квест, — непререкаемым тоном велел он. — Ты молод и здоров и, по счастью, стихов не пишешь. Через два года ты поступишь на военную службу. Служить будешь под началом своего дяди Семпрония Севера в штабе Германика. Там ты [1 сл. ] узнаешь о военной жизни больше, чем [1 стр.]. Разговор окончен.
Вот и все. Все мы поклонились, император повернулся к нам спиной и нас покинул.
По дороге домой мы молчали. Мысль, что мне предстоит присутствовать при казни убийцы,[25] привела меня в ужас, после я даже не мог вспомнить его имени
12
сидел неподвижно, только бездумно водил вверх-вниз сложенными на толстом животе пальцами. Тонким резцом Расимах там убирал выступ камня, тут зачищал пятно пемзой, пока из мрамора не вышел жизнеподобный Цецина. Были представлены все его несколько подбородков, и бородавка на левой щеке тоже; узкий венок мраморных волос обрамлял лысину, которую как раз полировал Расимах. Наконец он отступил шаг и объявил:
— Готово.
Встав, Цецина обошел бюст, чтобы взглянуть на него спереди. Лицо у него сделалось печальное.
— Очень мило, очень мило, — сказал он. — Только раньше такие бюсты… как бы это сказать? Раньше изображения походили на человека…
Расимах его прервал.
— Это уже не в моде, — сказал он. — Взгляни на последний бюст Цезаря. Или на один из бюстов Семпрония Севера. Их лысины выставлены всем напоказ, Цецина. Бюсты, где каждый похож на Аполлона, уже не в моде.[26]
— Ты, наверное, прав, Расимах, — отозвался Цецина. — И все же…
Но скульптор снова его прервал:
— Или, еще лучше, возьмем Помпея. У него тоже двойной подбородок, а его щеки ясно свидетельствуют о пристрастии к еде. Вот мой стиль, Цецина. Если он тебе не по нраву, найди себе другого. Но ни один известный скульптор в Риме не захочет сегодня изображать тебя на старый манер. Он же станет просто посмешищем. Разумеется, если ты настаиваешь на том, чтобы выглядеть, как Аполлон… — Расимах снова усмехнулся и, бросив недвусмысленный взгляд на белоснежную[27] тогу кандиду[28] Цецины, продолжал: — Тогда найми себе какого-нибудь зануду поденщика из садов Академа.[29] Я не собираюсь выставлять себя дураком.
— Нет-нет, — поспешно отозвался Цецина. — Разумеется, я не хочу выглядеть, как Аполлон. Надо мной станут смяться не меньше, чем над тобой. Просто… — Нерешительно ткнув пальцем в отлично проработанную бородавку, он робко попросил: — А не мог бы ты…
— Все, кто знает тебя, знают и твою бородавку. К чему ее скрывать? — пожал плечами Расимах.
Цецина со вздохом капитулировал, но вид у него сделался такой удрученный, что мне стало его жаль.
Он поглядел на меня:
— Что скажешь, Квест?
— Великолепный портрет, Спурий, — сказал я. — Расимах — просто мастер. Ты немного напоминаешь Гефеста работы Нексителоса, вот только ты, разумеется, не хромой.
Это его как будто немного утешило. Во всяком случае, он перестал просить что-то изменить. Он боялся, что у него будет бюст не по последней моде.
Позже мы с ним сидели на глыбе мрамора из одной его каменоломни, наблюдая за тем, как каменщики укладывают обтесанные плиты, в точности подгоняя одну к другой. Это действительно меня интересовало. Они обшивали мраморными панелям каменные стены, чтобы храм Божественного Юлия сверкал на солнце, как тога Цецины.
Ни с того ни с сего Цецина вдруг сказал:
— Если бы Расимах ваял бюст твоей матери, он мог бы оставаться верен оригиналу — я хочу сказать, создать точное подобие, — и все равно она бы выглядела, как Афродита.
Я знал, что он хочет услышать.
— Да, мать, бесспорно, прекрасна.
Он кивнул, и мы еще помолчали. Стена, уже полностью одетая в мрамор, сияла на солнце так, что становилось больно глазам. Цецина вздохнул, потом вздохнул опять и, наконец, выплеснул, что у него было