– Она забыла сумочку, – сказал Владимир Владимирович.
Лариса Михайловна посмотрела на него с завистью и ответила:
– Вот вы нашли теперь в жизни сумочку, будете ее носить.
– Я ее, – ответил он без обиды, – могу в зубах носить.
Нева шла к морю. Под мостами. Ветер дул от моря. Была весна.
Владимир Владимирович, счастливый, хороший, веселый, крепкий, писал стихи.
III
Владимир Владимирович обладал замечательным свойством понимать слова, сталкивать эпитеты и возвышать жанры. Иронический романтизм, романтизм, преодолевающий иронию, держал его стихи.
Последнее его стихотворение посвящено любви, отчаянию и Млечному Пути, названному звездной Окою, и к этой космической поэзии, поэзии «Облака» идет иронический припев: «…инцидент исперчен, любовная лодка разбилась о быт».
В последнее письмо попал только припев.
Все ясно.
Знал Маяковский не очень много, если не считать живописи и поэзии.
Вещи и понятия, которыми он работал, общеизвестны.
Трудно было ему с сюжетом.
У него один сюжет – человек, передвигающийся во времени. Человек восходит на небо и сходит с неба.
Выход на небо (или полет) в поэмах «Облако в штанах» (1915г.), «Флейта-позвоночник» (1916 г.), «Человек» (1917 г.), «Война и мир» (1917 г.), «Пятый Интернационал» (1924 г.).
Люди уходят в будущее, в «Мистерии-буфф», движением, похожим на восхождение Данте из ада в рай. Переносятся в будущее, замерзая, в «Клопе». Уходят в будущее на машине времени в «Бане». Воскресают в поэме «Про это».
Главное было здесь будущее. Тоска по иному времени, тому, которое за горами, куда можно попасть.
Есть в поэме «Про это». Читайте на полях.
Шла революция. В мятлевском доме была редакция «Жизнь искусства».
Николай Пунин в пенсне, похожем на монокль, и тихий, трудолюбивый, далеко видящий Давид Штеренберг. Умело пишущий картины, умело одевающийся Альтман и Осип Брик.
Старых художников, старых писателей не было. Они уехали, еще не вернулись, еще не родились.
В городе было пусто. Футуристы писали плакаты, с самонадеянностью молодой школы, верили в революцию, отождествляли себя с нею.
Александр Блок уже написал «Двенадцать». Ходил затихший. И начинал, вероятно, в последнем дневнике записывать цыганские романсы.
Цыганская песня, созданная русскими поэтами. Песня, в которой они или не написали свои имена, или смыла эти имена с себя песня. Цыганская песня о простом, элементарном, о бедном гусаре, просящемся на постой, о вечере, поле, об огоньках, о том, что светает, о туманном утре, цыганская песня лежит вокруг всей русской литературы. Медным всадником на петровском коне с улыбкой протягивает над ней руку Пушкин.
Напомню несколько романсных строк:
Низки каменные барьеры, через ступеньки круглых лестниц приходит море в простой песне, элементарной песне о шести метрах личной жизни, и затопляет каменный город великой русской литературы.
Умирая, Блок выписывал страницу за страницей цыганские романсы из «Полного сборника романсов и песен» в исполнении Вяльцевой, Паниной и др.[133]
Я услыхал голос гитары в старых уже его стихах, спрашивал его об этом голосе.
Он знал о нем.
Голос шел своей линией, образуя фугу с великой литературой, оттуда, от Аполлона Григорьева.
Романс
«Двенадцать» – «Медный всадник», но «Медный всадник» не целиком свободный от голоса гитары.
Не свободна поэма «Про это», не свободен и весь Маяковский. Тот припев, который стал голосом, который стал текстом письма.
Я слыхал цыган уже стариков, слыхал почти в первый раз.
Я тут человек посторонний, слыхал я их уже немолодым.
Стареют гитары.