Вот это количество строк, эти стихи, размеренные по шагам, они были трудны.

Маяковский после революции полюбил мир.

Полюбил с того дня и часа, когда сказал в феврале:

Наша земля.Воздух – наш.Наши звезд алмазные копи.И мы никогда,никогда!никому,никому не позволим!землю нашу ядрами рвать,воздух наш раздирать остриямиотточенных копий. [58]

Блок был неправ, когда он упрекал Маяковского после «Мистерии- Буфф», что там счастье – это булка.

Это наша булка.

Он стал к миру ласков. Ведь еще в своей трагедии говорил он, что, может быть, вещи надо любить.

Когда-то Василий Розанов, говоря о том, что кулачок-извозчик называет лошадей своими «зелененькими», радовался этому и говорил, что ничего не сделает социализм с этой любовью к своей зелененькой, особенно влюбленно названной лошади.

А Маяковский любил воздух и дрова. У него без всякой программы слово «наше» стало таким же ласковым, как слово «мое».

Мы не уйдем,                       хотя                               уйтиимеем            все права.В наши вагоны,                          на нашем пути,наши         грузим                      дрова.Можн о             уйти                     часа в два, —но мы —                 уйдем поздно.Нашим товарищам                               наши дрованужны:                товарищи мерзнут.[59]

Но между тем еще не было и социализма.

Надо было очень много писать.

Он полюбил вещи, он полюбил день, кончился прежний Маяковский.

Прежде про него писал Виктор Хлебников; мне об этом письме напомнил Мирон Левин, оттуда, из Долоссов над Ялтой, умирая.

Там был снег, снег, сосны, внизу море и близкие огни города, в который нельзя спускаться, и все кругом больные, и у всех туберкулез. Он написал мне про Хлебникова. Напомню письмо 1914 года В. Каменскому.

«У тигра в желтой рубашке: «в ваших душах выцелован раб» – ненависть к солнцу, «наши новые души, гудящие, как дуги» – хвала молнии, «гладьте черных кошек» – тоже хвала молнии (искры)».

Да, были ночные стихи. Ночь и окровавленные карнизы. Ночью у Страстного монастыря, ночная улица.

Но когда земля стала нашей и солнце стало нашим, он полюбил людей. В 1920 году, при одном из приездов в Москву, ходил я с Маяковским по городу.

Зашли в ЛИТО – Литературный отдел. Комната, в которой много столов. В комнате читает старик на тему «Мечта и мысль Тургенева».

Его зовут Гершензон, он уже седой, понимает искусство, но все хочет пролезть в него, как сквозь дверь, и жить за ним, как жила Алиса в Зазеркалье.

Все были в шапках.

Мы сели на столах сзади, потом начали задирать Гершензона, говорили о том, что нельзя перепрыгивать через лошадь, когда хочешь сесть в седло, что искусство в самом произведении, а не за произведением.

Гершензон спросил Маяковского:

– А почему вы так говорите? Я вас не знаю.

Он ответил:

– В таком случае вы не знаете русской литературы: я Маяковский.

Поговорили, ушли. На улице Маяковский говорит:

– А зачем мы его обижали?

Я потом узнал, что Гершензон вернулся домой веселым и довольным: ему очень понравился Маяковский и весь разговор, который был про искусство.

Холодно, трудно, трудно было нашей стране. Поэт плывет в маленькой лодке, в которой тринадцать метров. С ним люди. Он их защищает, но, кроме того, он везет с собой груз искусства и отвечает за меня и других многих.

Приехал Маяковский в Петроград. Уже установился быт. Обозначились сравнительно теплые места, теплые в очень условном и хорошем смысле. На них собрали писателей.

Был Дом искусств в большом корпусе, который выходил на Мойку, Невский и на Морскую. Там квартира в два этажа. Раньше там жил Елисеев со своей женой и четырнадцать человек его прислуги. У него была уборная в три окна, с велосипедом.

Спальня поменьше, ванна, расписанная лилиями, и отдельно баня, и там тоже ванна – фарфоровая, и зал лепной, и столовая. Вот тут устроили Дом искусств.

Аким Волынский сидел на кухне в шапке и читал отцов церкви по-гречески.

Внизу, в коридоре, жил Пяст, я, повыше жил Слонимский, потом мы начали переселяться, распространяться. Приехали Ольга Форш, Грин, Зощенко, Лев Лунц.

Здесь тоже читали о стихах.

Приходил и сидел в пальто старичок архитектор.

В царское время он построил дом, и дом упал.

Архитектора лишили права строить. Но он не умер. Где-то старел.

Во время революции, ища отопленного места, он забрел в Дом искусств, спал во время докладов и даже написал какой-то маленький рефератик, чтобы его не лишили возможности сидеть на стуле в комнате, в которой не мерзла вода,

Там читал Белый и вырывал из воздуха уже который раз те же слова: «Человек! Человека!»

29 сентября 1920 года праздновали юбилей Кузмина Михаила, Пришел Блок.

Тихо, смотря на Кузмина, сказал:

– А ты все прежний.

Два ангела напрасных за спиной.

Вторая строка – стихи.

И поцеловал Кузмина.

Здесь, в общем, укрепились акмеисты. Но в конце коридора за ванной заводились уже Серапионовы братья; молодой Михаил Слонимский в френче, перешитом из солдатской шинели, и в черных разношенных валенках лежал на кровати, покрывшись пальто и размышляя о том, удастся ли ему кончить университет и как бороться с орнаментальной прозой.

Уже был Всеволод Иванов, в полушубке из горелой овчины и с рыжей засохшей бородой, тоже как будто опаленной.

Николай Тихонов начинался, писал баллады.

Вообще в Ленинграде увлекались сюжетным стихом и Киплингом.

Сюда приезжал Маяковский, он останавливался в большой библиотеке; в библиотеке шкафы, красные, с зелеными стеклами, и очень мало книг.

К нему приносили большой поднос, на котором стоял целый хор стаканов с чаем, и другой поднос, с пирожными.

Собирались люди, приходили Эйхенбаум, Тынянов, Лев Якубинский и другие многие.

Здесь Маяковский читал «150 000 000».

Пришел в библиотеку.

Лакей, еще елисеевский, внес чай. Маяковский подошел к нему и, принимая поднос, сказал:

– А что, у вас так не умеют писать?

Но Ефим был глубоко и персонально обработан поэтами, и он ответил с неожиданной холодностью:

Вы читаете О Маяковском
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату