Александринского театра. По офицерскому своему званию он не мог устроиться на галерке, сидел в местах за креслами.

Голубые шелковые драпировки Александринского театра, знакомые до последней складки, повешенные еще самим Росси, окаймляли тесно наполненные ложи. Верхние ряды утыканы головами зрителей; колыхались страусовые перья на желтых шляпах, темнели бороды. Пришло купечество.

Еще выше, на галерке, – чепчики, обведенные темной рамой сюртуков молодежи разного рода.

Внизу – блестящие наряды, бритые щеки, холодные физиономии и разноцветные мундиры, обнаженные женские плечи и тишина.

Слабо слышен ропот балкона верхних ярусов. Люди ждут посещения ревизора.

Посередине лож против сцены под торжественными золочеными орлами вдруг осветился огромный проем царской ложи: к барьеру подошел высокий, широкоплечий, крепко стянутый в талии, пучеглазый Николай Павлович.

С ним рядом молодой человек в белом мундире, с маленькими черными усиками.

Его императорское величество бросил вниз взгляд, про который говорили многие: взгляд оловянный и величественный.

С привычкой человека, на которого все глядят, слегка наклонившись вперед, Николай Павлович посмотрел на зал другим взглядом – взглядом ангела с Александровской колонны.

Тяжелый занавес с нарисованными на нем бархатными складками и золотыми кистями медленно поднялся, как красное веко.

Николай Павлович сел и устремил на сцену свои серые глаза.

На сцене был маленький павильон, обставленный бедной мебелью. На ненарядных диванах сидели ненарядные люди в обычных костюмах.

В проволочных клетках смело, несмотря на высочайшее присутствие, пели канарейки.

Седой человек, довольно полный, благоразумный по внешности, произнес:

– Я собрал вас, господа, с тем, чтобы сообщить вам пренеприятное известие. К нам едет ревизор…

Со сцены смотрели в зал глаза правды. На сцене была правда, а в зале – натянутое театральное представление.

Гоголь, как ревизор, осматривал людей, сидящих в театре.

Вбежали два коротеньких человека в высоких седых париках, всклокоченные, неопрятные, взъерошенные, с выдернутыми огромными манишками.

Вообще костюмировка пьесы была карикатурно обычна по своей театральности и нереалистичности, но гоголевские слова все покрывали.

После первого акта недоумение было написано на лицах господ, сидящих в партере. Но было замечено, что его императорское величество изволил аплодировать слабым движением сближающихся, но не издающих никакого звука ладоней.

Тогда решили, что происходит фарс и надо смеяться, но пьеса была не только смешна. Наверху сидели люди, с которых брали; внизу сидели люди, которые получали.

Вот Осип, в старом, засаленном сюртуке, лежит в маленьком замурзанном номере на господской кровати и рассказывает, как выглядит для него Петербург с памятниками, колоннами и яшмовыми вазами.

Все дальше и дальше развертывается комедия.

Федотов вслушивается в каждое слово; он видит не только то, что происходит на сцене, – он видит то, о чем говорил городничий: весь город, прижатый цепкой рукой Антона Антоныча, город, где распоряжается Держиморда и стоит на самом видном месте квартальный Пуговицын за то, что он высокого роста и вид его, таким образом, вносит в общий ландшафт какое-то благоустройство.

Он видит город – не то это окраина Москвы, не то пригород Петербурга. По городу тяжело ступает старик – его отец идет из присутствия. Он-то старается быть честным, но все равно служит Антону Антонычу.

В городе весна, и вот сейчас, под праздник, на квартиру Антона Антоныча купцы тащат сахарные головы, и вино, и осетров, и окорока, и материал штуками.

Город прижат, и только один Хлестаков, тоненький и худенький, живет в нем легко, живет на чужой счет вместе со своим Осипом. Все же дворянин!.. Его побить нельзя: в тюрьму если взять, то повести надо по-благородному. И у этого самого Хлестакова, если дать ему волю, появится взгляд оловянный, как у самого большого начальства, будут перед ним дрожать люди, и он сам уже уверен, что перед его взглядом не может устоять ни одна женщина.

В зале смеялись довольно снисходительно. Партер и верхние ярусы смеялись в разное время.

Но вот начался четвертый акт.

Хлестаков уже устал от государственной работы, а жалобы нарастают; с жалобой пришла уже чернь – народ.

– Хорошо, хорошо! Ступайте, ступайте! Я распоряжусь…

Но в окно всовывались руки с просьбами.

– Да кто там еще? Не хочу, не хочу! Не нужно, не нужно!..

Хлестаков отошел от окна.

– Надоели, черт возьми! Не впускай, Осип!

Осип, конечно, распорядился и прогнал просителей.

Пауза.

Федотов услышал, как дышит зал и как поют на сцене канарейки городничего.

Смех по временам еще перелетал из одного конца зала в другой, но это был какой-то робкий смех, тотчас же и пропадающий; аплодисментов почти совсем не было, зато напряженное внимание следовало за всеми оттенками пьесы. Мертвая тишина, иногда охватывающая весь зал, показывала, что то, что происходит на сцене, страстно захватило сердца зрителей.

К пятому акту царская ложа опустела. Государь император соизволил показать свою широкую и несколько сутулую спину.

Торжественно отъехала открытая коляска с его императорским величеством. Огромный, самоуверенный, как игрок, который обыграл всех и забрал все ставки, возвышался в свободной позе на жесткой подушке коляски Николай; с благосклонным спокойствием рядом сидел наследник – цесаревич Александр. Кучер протягивал руки так, как будто он управлял не парой коней, а всей империей по поручению государя.

Царь изволил отбыть благосклонно.

Адмиралтейская игла сверкала, фонари зажглись, и они шли, сходясь двумя желто-янтарными линиями туда, к углу Адмиралтейства.

Шли люди, катились коляски, кареты. Длинные тени мелькали по стенам и мостовой Невского проспекта.

Федотов поднял глаза – над головой, над низкой стеной театра, косо висела заря кольцом, склоненным в сторону Александро-Невской лавры.

Художник вышел на Неву.

Спокойно прозвучали куранты.

Поток людей, в котором шел художник из театра, рассеялся.

Одинокий зеленый ялик тихо скрипел мочальным причалом у стенки набережной. Две яшмовые вазы обозначали сход к воде. Гранитные ступени, идущие к воде, внизу были облизаны водой. Волна хранила еще в себе розовый отблеск зари.

Было просторно. Исаакиевский собор поднимал голову, как гора, покрытая недоступным и нетающим золотым льдом.

«Что произошло, что изменилось? – спросил себя художник. – Я увидел новую натуру, буду рисовать людей в их простых, горьких и стыдных иногда взаимоотношениях. Я нарисую и житие на чужой счет господина Хлестакова, и дом Антона Антоныча накануне праздников. Я нарисую Анну Андреевну и дочку ее Марью Антоновну. Герои мои получили отчество и адрес. Я получил обратно свое детство, я вспомню улицу, на которой родился, и грязь на этой улице, и крапиву, выраставшую весной. Я знаю, что надо рисовать, для чего надо рисовать…»

Знакомый гребец на ялике:

– Здравствуйте, ваше благородие! Здравствуйте, Павел Андреевич! С хорошей погодой! Что, будем

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату