Но пойди нарисуй! Скажут, что вмешивается в дела правительства, указывает, что воспитание неправильное.

Уж и так отношения испортились с начальством. Не писать же и впрямь картину «Посещение императором Николаем Павловичем Патриотического института».

Пошел гулять, зашел далеко, ночевал у знакомого на Галерной гавани.

Комната для ночлега окнами во двор. В Галерной гавани тихо. Интересно было смотреть, как становилась все короче свеча и изменялось ее отражение в стекле окна.

На дворе поют петухи разными голосами – хриплыми, яростными, звонкими.

Помолчат и снова поют, как будто у них смена или караулы меняются.

Интересно было бы написать картину: деревня, утро еще почти без света, стоит человек у какого-то дома – это евангельский блудный сын вернулся к дому отца.

Почему нужно непременно о древнем «блудном сыне»? Почему не рисовать свое о своем?

Снова зажег свечу.

Что Коршунов дома делает? Не будет больше покупать он любимые свои лубки. Скучать будет Коршунов, старый финляндец.

Вспомнил: деревня, за окнами грязь, она еще не прочахла, она такая глубокая, такая липкая, что и ночью ее не забудешь. Грязь за окном. Темно. Дом отрезан. Гитара. Офицер. Мало света. В глубине денщик стоит и курит. Ночь. Поют петухи. Подробностей как можно меньше.

Надо, чтоб было понятно, каково этому офицеру, хотя, может быть, он и глупый. Утром пьет ячменный кофе, играет на гитаре.

Что он делает с тоски?

Свеча осветит самовар краем, гитара отразит свет, рубашка офицера освещена. В глубине денщик черноволосый. На первом плане стул твердого рисунка. Написать его, не отходя.

Как передать, что времени слишком много? Как дать картине центр тоски?

Висит в Эрмитаже картина: уютная комната, нарядная женщина у окна. Внизу, у нижней грани картины, служит собака, и видно, что женщине скучновато.

Но собака уютный зверь; собака служит охотно.

Пускай он кота дрессирует, кота выдрессировать почти нельзя, и видно будет, что время тому офицеру не нужно.

В темноте составил рисунок. Свеча горела уже бумагой у подсвечника.

Стало светать. Опять запели петухи. Рисунок на столе обозначался все ясней и ясней. Вдохновенье томило Федотова. Было совершенно невозможно лежать на одном месте.

Встал. Тихо прошел в сени, нашел там платье, а где сапоги? Взяли чистить?

Надел чьи-то чужие, очень широкие туфли, по улице шел спеша и с трудом. С Галерной гавани далеко.

Павел Андреевич шел домой по берегу Невы. Тихая луна забралась в небо, выбелила крутой шлем Исаакия, сделала черными набережные и матово-серебряной зимнюю реку.

Ночь над городом тихая, фосфорически белая. Каменные, тяжелые, высокоплечие атлеты в полосе луны борются у тяжелых колонн Горного института, разделенных глубокими черными тенями.

Вот и дом. Тихая улица под снегом, высокие, нетронутые сугробы, над сугробом – красное окно. Коршунов не спит, ждет.

Павел Андреевич хотел вспомнить, где он видел это сочетание темно-красного теплого цвета и фосфорически белого света луны.

Он вошел в комнату. Жарко. На мольберте стоял набросок: ночь, маленькая комната, на улице, вероятно, мороз, а тут лампа с красным абажуром, красная скатерть еще более окрашивает свет.

Офицер лежит на диване, закинув босую ногу; внизу красный свет переходит почти в черноту, и там видно, как белый пудель, вытянувшись, прыгает через палку.

«Как усилить это красное? Почему картина все еще бледна?»

Павел Андреевич взял кисть и присел у мольберта. Когда он, разогнув спину, отошел к двери, вдруг увидел, что маленький, тесный холст ожил: вокруг свечи уже горела бумага, огонь поднимался маленьким дымным столбиком, сало оплывало на медный позеленевший подсвечник.

Павел Андреевич лег, покрылся шинелью: от окна дуло.

Ночь проходила медленно. На той стороне улицы уже второй раз запели петухи.

Вдохновение томило Федотова. Он скинул шинель. Тикали и вдруг замолчали часы.

Ночью был сон. Сон был такой: приходил Брюллов. Федотов встает; видит себя самого спящим на постели. Они вместе поставили картину у стула и рассматривали ее. Федотов широкоплечий, лысый, Брюллов очень постарел, а голова красивая – видно, что он болеет там у себя на острове Мадера.

– Мое сердце закрыто для всего, – сказал Федотов у картины, – имя печати – искусство. Я привык к неудаче, потому что выступил на арену артистом в пору шумно политическую.

Брюллов ответил:

– Душа дивится, восторги в иные минуты разорваны. Художник и талант, открой законы. Я очень несчастен. Жена моя спала с Николаем Павловичем. Слава моя опозорена, я вырвал у жены из ушей серьги, которые он ей подарил. В Италии обо мне пели песни, а теперь перестали. Сейчас я хочу забвения. Я не могу больше писать, и, значит, не могу освободиться искусством.

Брюллов отошел от картины, посмотрел на нее, заслонил свечу, и свет на картине изменился сам.

– Ты как я, – сказал он. – Ты тоже рисуешь мучения святого Лаврентия. Горе нельзя заключить в картину, и рама не помогает. Николай Васильевич Гоголь лет двенадцать назад книгу свою «Арабески» издал, там он писал о картине моей «Последний день Помпеи». В той книге поместил он и повесть свою «Портрет». В той повести я был идеалом жизни художника, и Чертков был в том виновен, что он не дошел до моего мастерства. После смерти Пушкина снова написал Николай Васильевич ту же повесть[56], в ней изменения большие, больше, чем у тебя в картинах. Повесть стала укоризненной, и в ней уже не я герой, герой в ней Александр Иванов, и о нем же он написал статью. Чертков в этой повести виновен уже не в отсутствии прилежания, а в измене искусству, в беглости кисти, в раболепности казенной.

Федотов (тот, который снился) возразил:

– Мы говорили об этом в мастерской.

– В первой повести Чертков просто продал набросок Психеи за портрет, в повести второй наложил художник на антик черты, сходственные натуре. Художник Егоров честный человек, и ведь он так учил рисовать нас. Мы так превращаем античные статуи в наших современников. Время наше в картинах наших отличается искусством только парикмахерским от прошлого. Мы передаем от времени своего только второстепенное.

Их было трое в комнате: Федотов (тот, который спал) сел на кровати и, смотря на тех двоих, ему приснившихся, сказал сиплым голосом:

– Гоголь мною уважается как человек, рукой гениальной написавший «Тараса Бульбу». Но известно мне, что Улинька Гоголя в той части «Мертвых душ», которую читал он недавно, работает способом чертковским. Я узнаю в ней драпировку в платье, она не переоделась, выйдя с антика в произведение реалистическое.

Брюллов поднял красивую голову и сказал:

– Совесть моя спокойна, она чиста, как цвет лица красавицы. Но как обмануть сердце? Гоголь ушел от меня к Иванову. Для Гоголя мои картины сейчас уже не картины.

Федотов, который снился, спросил того Федотова, который спал:

– Выдержим ли мы с тобой? Ты помнишь, что вчера приходили заказывать картину «Посещение Патриотического института государем императором»? Ты не отказался?

Федотов с кровати сказал обоим:

– Наслаждение искусством само по себе есть счастье. Нам дан дар подмечать строение природы, мы его передаем. Картина сама должна удовлетворить сердце.

– Ты пишешь о сегодняшнем дне, – сказал Брюллов, рассматривая набросок. – Это уже знакомо, но это недостаточно понятно, это несколько анекдотично, как у французов.

– Это истина, здесь жизнь не перенаряжена, – ответил Федотов.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату