министра, ногой, переброшенной через ногу, преграждавшей дорогу старику с лицом Павла Федотова.
Александр Иванов узнал рисунок Агина – иллюстрацию к «Мертвым душам».
Николаю Гавриловичу лет тридцать. Он среднего роста, рыжеватый, сероглазый. Очки у него золотые, говор быстрый.
– Садитесь, Александр Андреевич, берите чай! Вероятно, продрогли на воде? – сказал он высоким голосом и налил шафранно-желтый чай в синюю чашку.
– Был в Исаакиевском соборе, – сказал Иванов. – Вещь крупная, собор темен, но красив поздней римской красотой.
– А как у вас с продажей?
– Князь Владимир Алексеевич Оболенский хлопочет перед великой княгиней Марией Николаевной. Я ездил в Сергиевск на дачу ее высочества – ждал приема, читал книгу.
– Сколько прочитали?
– «Севастопольские рассказы» Льва Толстого.
– Пейте чай.
– Предлагают расписывать храм Христа Спасителя в Москве. Посмотрел эскизы здания: темно, живопись не будет видна. И хоть заказ на несколько сот тысяч рублей, я отказался.
– Отказались? Чем будете жить?
– Нет, не говорите… Каковы бы ни были недостатки у моей кисти, я не могу согласиться, чтобы она служила тому делу, истины которого я уже не признаю. Притом же я не декоратор, а тут нужна декорационная работа.
– Что говорят о картине?
– Останавливаются перед нею, судят об околичностях да говорят, что я не Брюллов. Как же им быть не хочется! Крестить сейчас надо иной водой или иным огнем. Впрочем, мне самому разонравилась моя картина.
– Не отказывайтесь от нее. В теме своей – ожидание нового, и в набросках она гениальна.
– Я не применял к себе этого слова никогда, тем более сегодня.
– Как хотите, но красоте и гению не надо удивляться, скорее надо было бы дивиться только тому, что совершенная красота и гений так редко встречаются между людьми: ведь для этого человеку нужно только так развиваться, как бы ему всегда следовало развиваться. Непонятно и мудрено заблуждение и тупоумие, потому что они неестественны, а гений прост и понятен, как истина. Ведь естественно человеку видеть вещи в естественном виде.
– Федотов был прост, как дитя. Книжку о нем Дружинина читали? Есть в ней занятное… Только ведь Дружинин за искусство чистое – и вдруг написал о воине-художнике. Федотов умел судить, воевать и строить. Александр Васильевич Дружинин свой талант теряет, за других прячется, а с Федотовым только то общее было, что они в одном полку служили… Путает он все, за чужие могилы прячется… Одним словом, франт и чернокнижник!
– Полной правды не видели ни Брюллов, ни Федотов.
– Брюллов выращен был академией, но видел красоту и добро. В портретах он достигал глубокого понимания времени. Федотов рвался вперед. Но день реалистической живописи еще не наступил, искусство это еще не до конца раскрывает правду жизни.
– Чего вы хотите от искусства?
– Мы ничего не хотим и не имеем притязания быть законодателями, но желали бы мы, чтобы наши художники не пренебрегали строгим изучением истории своего искусства, чтобы они были гражданами своей страны и своего времени, а не какими-то идеальными космополитами без роду и племени, чтобы предметом искусства был человек… Россия в ее долгом пути… Раньше той поры, когда определятся во мне идеи современного искусства, я не стану писать новых картин и буду работать над своим образованием.
– Не ломайте так себя, не повторяйте ошибки Гоголя. Вы уже современный и русский художник.
– Гоголь оставил памятник своего заблуждения в «Переписке с друзьями». Я прожил дольше него, и у меня достало времени, чтобы увидеть свои ошибки, хотя я и бесконечно слабее Николая Васильевича по духу. Но мой пример засвидетельствует, что и заблуждение Гоголя не было безвыходно.
– Не отказывайтесь от своей картины. Передовые люди Петербурга знают, что вы приехали сюда человеком, истинно достойным нашего времени, – медленно сказал Чернышевский.
– У меня, как у живописца, иного пути нет. Живопись забыла развиваться сообразно прогрессу общественных мнении и замерла.
Два человека, молодой и уже старый, сидели около круглого стола, покрытого свежей скатертью.
– Трудно становиться человеком будущего, жертвуя истине всеми прежними понятиями, – сказал Чернышевский.
Иванов повторил спокойно:
– Прошли десятилетия. Мой труд – большая картина – все более и более понижается в глазах моих. Эскизами я интересуюсь больше – их до полутысячи, – но не будем придавать искусству так много значения.
Чернышевский ответил спокойно, так, как говорят много раз продуманное:
– Нет, значение искусства преувеличивать нельзя. Гоголь писал: «Русь! чего же ты хочешь от меня? какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?..»[64]
– Слова эти испугали даже меня, – тихо проговорил Иванов. – Я связывал со словами «жанр» и «реализм» иное.
– Гоголь имел право сказать, потому что как ни высоко ценим мы значение литературы, все же не ценим достаточно: оно неизмеримо важнее почти всего, что становится выше его. Кто говорил России то, что она услышала от Гоголя?
– Я любил, – тихо сказал Иванов, – и разлюбил картину. Картина моя не станция, за которую надо драться.
– Вы дрались за нее крепко.
– Работал, делал все, что требовала школа. Но живопись – это только язык, которым мы выражаемся. Нужно теперь учинить другую станцию нашего искусства, его могущество приспособить к требованиям времени и настоящего положения России. За эту-то станцию надо будет постоять.
– Как вы, Александр Андреевич, представляете себе будущую русскую живопись?
– Я думаю, что искусство Италии, красота Рафаэля не будут нами отвергнуты, мы продолжим их.
– Может случиться иначе: может быть, русская живопись так же не будет похожа на итальянскую, как Федотов не похож на Хогарта. И здесь будет много нового.
– Вы верите, – изумился Иванов, – в революцию в искусстве, в конвульсию, так сказать…
– Биение сердца разве не конвульсия? Разве человек идет не шатаясь? Смешно думать, что искусство может идти прямо и ровно, без противоречий, – а значит, художник, увидевший будущее, страдает!
– Но нам преграждают дорогу!
– Вы посмотрели на этот рисунок – он остался от запрещенного «Иллюстрированного альманаха», мне подарил его Некрасов.
– Николай Гаврилович, поглядите кругом: Россия, широкие поля, огромные реки. Разве можно окрасить Неву каплей кармина? Посмотрите на мрамор и гранит Исаакия! Это построено на тысячу лет. Что мы можем сделать?
– Да, нам преграждают дорогу, и крепче того, как преграждал капитану Копейкину швейцар, но мы не просители, за нами идут люди, которые смеют и могут… Законы истории, Александр Андреевич, непреложны… Выйдем в сад…
Ночи не было. Вдали крутой купол Исаакия стоял в венке из розового дыма зари.
– Это построено из чугуна, гранита и мрамора, но люди, которые приказали это строить, не имеют будущего. А мы будущее уже видим и построим крепче. Мы победители! Я приветствую в вас совесть художника-победителя, приветствую правдивый гений русского искусства!
Молодой говорил, как старший.
– Вот чего не заслужил! – растроганно ответил Иванов. – Удивили… Я ошибался.
– Вы не ошибались, а работали.