Но вот мы обогнали артиллерию – горную батарею, идущую из Соложбулака на смену. Сильные мулы несли ловко налаженную батарею. Из всех уголков этой укладки торчит курдская утварь и тряпки – добыча соложбулакского погрома.
Так проехал я вдоль батареи, сделав смотр вверенных мне войск.
Приехал в Афан.
Узкая горная щель чуть расширялась. Две юрты, два-три балагана, землянки, речка, стадо рыжих баранов. Голые горы кругом. Там, за горами, курды.
На краю горы наши сторожевые укрепления.
Поговорил с полковым командиром. Это был, насколько я помню, очень уважаемый солдатами человек. Он рассказал мне, что на почве обострения вражды с курдами солдаты, или часть солдат, сожгли, не помню, живыми или мертвыми трех курдов, мирных работников здешнего земского пункта. А теперь поэтому еще более боятся курдов.
Кстати, часть полка голосовала за с.-р., другая часть – за большевиков, не помню точного подсчета голосов.
Пошел к полку, сказал им: «Товарищи, я ехал к вам и видал по дороге восемь трупов. Зачем вы убиваете людей». Мне ответил кто-то: «Плохо считал, их там больше». Я сказал им: «Приказывать я не имею силы, просить не хочу: сообщаю вам – вы, несмотря ни на какие постановления, не уйдете отсюда, пока вам этого не позволят. Дорога далека; если хотите, идите на свой страх без барж, – попробуйте. Общий же отход начнется скоро». И уехал. Они, не знаю, из-за меня или сами по себе, дождались общего бегства.
И я поехал обратно, осматривая по пути части кубанцев. Лошади у них в таком состоянии, что можно было лишь мечтать о том, чтобы повести их на поводу. Им следовало идти в тыл в первую очередь, так как отход кавалерии облегчал нам отход фуража. Приехал в Урмию. Здесь мне сказали, что началась уже демобилизация, по приказанию Пржевальского (начальника штаба фронта) отпустили солдат до тридцати лет.
А между тем, как ни странно, некоторые отпущенные в отпуск все же возвращались, говоря, что в России плохо, очень плохо.
Приехал из Киева от Казачьей рады высокий, как жердь, казак с маленькой головой, стриженной под машинку. Он был комиссаром казачьих войск.
Россия начинала разлагаться на первоначальные множители. Мы казака приняли враждебно. Но он не смущался, ходил сидеть к нам, пил чай вприкуску и что-то обмозговывал по-своему.
Я думаю, что его миссией было ускорить отход кубанцев.
Кубанцы торопились домой. Я помню день отъезда одной части, стоявшей в городе. Пригласили музыкантов, достали кувшин вина и танцевали вприсядку часа два, не переставая.
Потом сели с трудом на лошадей и поехали уже, как трезвые.
На противоположной стороне стояли и смотрели ласково персы.
А впрочем, в дильманском погроме приняли участие и черноморцы.
Уже охрану штаба несли ассирийцы. К этому времени в корпусах Кавказской армии остались одни штабы.
В армейском комитете появились большевики – Бабуришвили, какой-то еще зубной врач и матрос Салтыков.
Флотилия была ненадежная в отношении работы, а она была необходима для отхода.
В ней завелись интриги. Один офицер, Хатчиков, привлек на свою сторону команду, предложив объединить все суда в одну флотилию, т<о> е<сть> присоединить к военным судам суда железной дороги и Земского союза, а потом остаться в Персии и возить частные грузы.
Покамест же он предложил начать возить кишмиш и сухие фрукты с берега на берег одновременно с казенными грузами.
А ведь шла эвакуация, значит, дело сводилось просто к захвату судов.
Конечно, история эта безмерно обогатила бы Хатчикова, так как золото в Персии есть.
В связи с этим намерением Хатчикову удалось добиться избрания себя на должность командира флотилии, хотя в нашей армии выборного начала еще не было.
Мы вели с этой затеей ожесточенную борьбу, назначали свои комиссии; но комитет флотилии заявлял о неподсудности его нашему сухопутному влиянию.
Мы обжаловали дело в Центрокаспий, который и отозвал Салтыкова и Хатчикова.
По сведениям, которые я получил от комиссар-балта Пенкайтиса, Хатчиков впоследствии принимал участие в передаче нашего Каспийского флота англичанам. Таким образом, его торгово-промышленные наклонности нашли свое применение.
А войска уходили. Предполагалось перенести штаб на другой берег озера и уже на линию железной дороги, но этого нельзя было сделать, чтобы не увеличить тяготения войск к отходу в тыл.
В связи с уходом опять обострился вопрос о размене валюты. Уходящие забайкальцы арестовали нового председателя армейского комитета, выбранного на армейском съезде, товарища Татиева, очень честного и набожно верующего в мировую революцию человека.
Они требовали, чтобы им разменяли валюту по курсу 9 шай – рубль. Бросились к губернатору, и он, угрожая купцам палками, добился такого размена. Татиев был освобожден.
На нашем фронте вопрос о перемирии не был очень остер. С противником соприкосновения мы почти не имели. Зима размела нас и турок с гор в долины. Только кое-где держались сторожевые охранения.
Состояние турецкой армии было плохое, питалась она одной жареной пшеницей и о наступлении не думала. Петроградское правительство уже заключило перемирие с турками.
Необходимо было оформить состояние, о чем мы получили приказ от краевого Совета.
Мы отправили к туркам аэроплан, который сбросил прокламации с предложением начать переговоры. Кроме того, отправили радиотелеграмму. Совещаться, в общем, нужно было больше всего о демаркационной линии.
Турки ответили нам радио на немецком языке с предложением приехать для переговоров в Мосул.
Отправились полковник Эрн, Таск и Салтыков, которого арком готов был отправить куда угодно, только подальше.
Я не любил Салтыкова с его самоуверенностью и щегольством.
Остался с Татиевым управлять армией. У меня было ощущение, которое я знал раньше по французской борьбе. Борешься с человеком во много раз сильнее себя. Еще сжимаешь ему руки, сопротивляешься, но сердце уже сдало. Сопротивляешься, но не дышишь.
А нужно было изображать тормоз.
Татиеву было легче. Получив случайно проскочившую к нам телеграмму, как была принята весть о мирном предложении России в Берлине, уже забытую теперь телеграмму о слезах на улицах с радости, он говорил мне тихим голосом с грузинским акцентом: «Вы увидите, наша революция спасет мир».
Я пишу сейчас в 12 часов ночи 9 августа.
Венгрия пала. Банкомет сгребает со стола нашу ставку.
У меня болит голова, весь день я хочу спать, у меня острое малокровие, если я сейчас быстро встану со стула, голова закружится, и я упаду.
Я могу писать только ночью. Я знаю, что это значит. Это масло сгорело, и к ночи, когда не работают задерживающие центры, горит фитиль…
Жил я так.
Проснешься утром в маленькой белой комнате. Мороз – это выдуло тепло через окно со стеклами, вставленными без замазки. Но солнце светит. Топят маленькую железную печку дровами из тополя, становится тепло, уютно, и пахнет смолой.
Это лучший момент дня.
Встаешь и получаешь кучу телеграмм, все об одном: о развале, требующем немедленного отхода и не дающем уйти.
Уже сбегают отдельные команды в Джульфу и стараются нахрапом проскочить в Россию.
Образуется пробка. Поезда, идущие к нам с провизией, захватываются; груз скидывается; вагоны