Остальные сказали, что они дневальные.
Броневиков не было, они стояли в штабе на Лукьяновке.
Взял грузовик, поставил на них пулеметы. Бунчужный (фельдфебель) хотел предупредить штаб, я порвал провод.
Выехал на Крещатик, где должна быть военная часть Союза возрождения. Никого. Но узнал, что сюда уже приезжали добровольцы, хотели арестовывать.
Поехал в казармы, где были наши части: сидит там товарищ латыш. Люди у него готовы, но он не знает, что делать. В это же время наши же заняли Лукьяновские казармы и арестовали штаб.
Но мы об этом не знали.
Дело в том, что Дума не собралась, не решилась. А наш штаб разошелся, не предупредив нас. Я искал его по всем квартирам. Нигде нет никого. Распустил людей и поехал на Борщеговку к заводу Гретера. Там сидят рабочие, хотят идти в город, но спорят о лозунгах. Так и не пошли, хотя уже приготовили оркестр.
Днем в город вошел Петлюра.
Работой организации руководили в Киеве: сильно правый человек диктаторского вида в ботфортах, очень старый человек и украинец, который потом стал большевиком.
Петлюровцы входили в город строем.
У них была артиллерия. Между собой солдаты говорили по-русски. Народ встречал их толпами и говорил между собой громко, во всеуслышание: «Вот гетманцы рассказывали – банды идут, какие банды – войска настоящие». Это говорилось по-русски и для лояльности.
Бедные, им так хотелось восхищаться.
Когда я переходил через лед из России в Финляндию, то встретил в рыбачьей будке на льду одну даму; дальше пошли вместе; когда мы с ней попали на берег и нас арестовали финны, то она все время хвалила Финляндию, от которой видала саженей десять.
Но бывает и худшее горе, оно бывает тогда, когда человека мучают долго, так что он уже «изумлен», то есть уже «ушел из ума» – так об изумлении говорили при пытке дыбой, – и вот мучается человек, и кругом холодное и жесткое дерево, а руки палача или его помощника хотя и жесткие, но теплые и человеческие.
И щекой ласкается человек к теплым рукам, которые его держат, чтобы мучить.
Это – мой кошмар.
Петлюровцы вошли в город. В городе оказалось много украинцев; я уже встречал их среди полковых писарей и раньше.
Я не смеюсь над украинцами, хотя мы, люди русской культуры, в глубине души враждебны всякой «мове». Сколько смеялись мы над украинским языком. Я сто раз слыхал: «Самопер попер на мордописню», что равно: «Автомобиль поехал в фотографию».
Не любим мы не нашего. И тургеневское «грае, грае, воропае» не от любви придумано.
Но Петлюра как национальный герой – герой писарской, и наша канцелярия его одобряла. Вошли украинцы, заняли город, кажется, не грабили, стали украшать город, повесили французские и английские гербы и сильно ждали союзных послов. А солдаты разоружили добровольцев и надели на себя их французские броневые каски.
Самих же добровольцев посадили в Педагогический музей; потом кто-то бросил бомбу, а там оказался динамит, был страшный взрыв, много людей убило, и стекла домов повылетели кругом.
Несколько дней провел в части.
У нас были новые офицеры, в их числе Бунчужный, он оказался украинцем.
Говорили они мне, что очень боятся большевиков. И на самом деле их войска были большевистские.
Войска текли как вода, выбирая себе политическое ложе, и скат был к Москве. Пока же шла украинизация.
В эти дни в Киеве погибли все твердые знаки.
Приказали менять вывески на украинские.
Язык знали не все, и у нас в частях, и украинцы, присланные со стороны, говорили о технических вещах по-русски, прибавляя изредка «добре» и иное что украинское.
Опять получилось «грае, грае, воропае».
Вот подлая закваска!
Приказали в день переделать все вывески на украинские.
Это делается просто. Нужно было твердый знак переделать на мягкий, а «и» просто на «i».
Работали не покладая рук, везде стояли лестницы.
Переменили. При добровольцах ставили твердый знак на место.
Да, забыл написать, как мы жили. Я жил в ванной комнате одного присяжного поверенного, а когда уже нельзя было жить, поселился на квартире, которая прежде была явочной, а теперь туда приходили с явкой, но за ночлег брали рублей пять. Но спать можно было. Денег не было почти ни у кого, я же получал жалованье из части. Почти ни у кого не было второй рубашки.
И все удивлялись, откуда заводятся вши, сразу такие большие?
Компания была очень хорошая: помню одного рыжебородого, бывшего министра Белоруссии, не знаю, как его фамилия, его у нас звали Белорусовым. Он был очень хороший человек.
Союз возрождения надоел всем ужасно. Партия сильно косилась на свою военную организацию, а военная организация – на партию.
Через какие-то связи много народу поступило в «варту» – полицию, – дело было боевое, так как громилы ходили отрядами с пулеметами и давали бой.
Пробовал работать в одной газете, но первую же мою статью-рецензию взялся исправить Петр Пильский, я обиделся и не позволил печатать.
В редакции узнал я об аресте Колчаком Уфимского совещания.
Сообщила мне об этом одна полная женщина, жена издателя, добавив: «Да, да, разогнали, так и нужно, молодцы большевики».
Я упал на пол в обмороке. Как срезанный. Это первый и единственный мой обморок в жизни. Я не знал, что судьба Учредительного собрания меня так волновала.
К этому времени партия сильно левела. Идешь по Крещатику, встречаешь товарища:
«Что нового?» Отвечает: «Да вот, признаю Советскую власть!» И радостно так.
Не раз и не два можно было остановить гражданскую войну в России. Конечно, это можно поставить в вину большевикам. Но они не изобретены, а открыты.
У нас на собрании правая часть говорила: «Перейдем на культурную работу», – а перейти на культурную работу на партийном жаргоне значит то же, что в войсках «становись, закуривай».
«Каюк», «тупик», – ну, значит, нужно что-нибудь делать, вот и делаешь дело без причинной связи, а если взять в нашей филологической терминологии: другого семантического ряда.
И я произнес речь. Мое дело темное, я человек непонятливый, я тоже другого семантического ряда, я как самовар, которым забивают гвозди.
Я рассказал: «Признаем эту трижды проклятую Советскую власть!
Как на суде Соломона, не будем требовать половинки ребенка, отдадим ребенка чужим, пусть живет!»
Мне закричали: «Он умрет, они его убьют!»
Но что мне делать? Я вижу игру только на один ход вперед.
Партия отказалась от своей военной организации. Герман предложил ей (организации) переименоваться в Союз защиты Учредительного собрания, собрал кое-кого и поехал в Одессу.
Другие собирались на Дон воевать с Красновым.
А я собрался в Россию, в милый, грозный свой Петербург.
А публика изнывала.
Дарданеллы были открыты, ждали французов, верили в союзников.
И уже не верили, – но нужно же верить во что-нибудь человеку, у которого есть имущество.
Рассказывали, что французы уже высадились в Одессе и отгородили часть города стульями, и между