Павел Петрович Паренаго — наш гаишевский профессор, отлично знавший аспиранта Агреста. Матеса судил трибунал. К ужасу религиозного лейтенанта, профессор — он же капитан Паренаго — нахально утверждал, что он посылал штормовое предупреждение! Как говорится, своя рубашка ближе к телу… Агрест был разжалован и послан на передовую, в штрафбат. Это чудо, что он вернулся живым и, в основном, целым.
Я его увидел после почти пятилетней разлуки. Он хромал (ранение) и ходил с палочкой. Очень ему было трудно втягиваться в сложную мирную обстановку. Я старался, как мог, морально поддержать друга. Собрав все силы, он защитил диссертацию — что-то о системе Сатурна. Как-то я спросил у него, исполнял ли он на передовой предписания еврейского закона (например, субботний отдых!)? Он вполне серьезно ответил, что талмуд в таких ситуациях предусматривает ряд облегченных вариантов поведения… Всю его семью — родителей, братьев, сестер — зверски убили немцы в Белоруссии.
Наступил «веселый» 1947 год. Его после защиты диссертации никуда не брали на работу — даром, что фронтовик. Сколько раз он обивал пороги различных учреждений! Его уделом стали стыдливо-блудливые улыбки, сопровождающие разные формы отказов. Положение становилось критическим. И вот однажды он пришел ко мне за советом (почему-то он считал меня умным…). Ему предложили странное место — уехать на край света, неизвестно куда, лишиться на ряд лет даже права переписки, но зато иметь возможность принимать участие в интересной, важной работе. Это все так странно и неожиданно… «Соглашайся, — решительно сказал я, — здесь жизни тебе не будет».
И он опять исчез из моего поля зрения почти на 4 года. В 1951 году неожиданно раздался звонок по телефону — Матес объявился. Он назвал свой московский адрес — где-то в районе Октябрьского поля. Я с трудом нашел его и обомлел: он с семейством расположился в роскошном коттедже. Его Рита заметно округлилась и раздобрела. Сам Матес, в пижаме, источал благополучие. А самое главное: в богатой спальне рядком спали… три мальчика! Вот это да! Радость встречи была большая. По отдельным полунамекам (он никогда — ни тогда, ни после — не говорил, даже в каком месте он был, да я и не спрашивал — мне и так было ясно) я понял, что он был в самом эпицентре нашего ядерного проекта, исполняя там важнейшую роль математика-расчетчика. Не забудем, что в ту пору никаких ЭВМ не было — все нелегкие математические проблемы надо было решать на арифмометрах и быстро. Непосредственно с ним работали все наши знаменитые физики, обеспечившие в конце концов ядерный потенциал советской страны. Он был там на отличнейшем счету. И вдруг по каким-то неясным для меня и сейчас причинам его с семьей буквально в 24 часа выставляют с «объекта» (могло быть много хуже — на дворе был 1951 год, а атомное дело курировал «сам» Берия) и направляют в роскошный новый институт на окраине Сухуми — в Синопе. Московский коттедж, где мы встретились, был перевалочным пунктом на пути в Сухуми.
За минувшие 30 лет я много раз бывал в Сухуми, иногда останавливался в роскошной квартире моего друга на краю субтропического парка. Росли его дети — были крохотули, стали кандидатами наук. Умерли тесть и теща; но общий традиционный дух в этой семье остался неизменным. По утрам Матес ежедневно, надев ермолку, накинув талес и намотав на обнаженные руки тфилн, совершает молитву, а в пятницу вечером зажигает в доме субботние свечи.
Как-то я спросил его: «Наверное, так же, как и на войне, нелегко было соблюдать на «объекте» еврейские обычаи и законы? Ведь «смягчающих» обстоятельств военного времени уже не было, и талмуд вряд ли предусматривал подобную ситуацию?» «Да, нелегко», — сказал мой старый друг и поведал мне одну необыкновенно драматическую историю.
Конечно, все годы, проведенные на «объекте», по субботам Агрест не работал. Но что значит «работать»? На этот счет талмуд дает совершенно точны определения. Например, писать — это работать, а читать, беседовать, обсуждать — это уже не работа… И вот в очередную субботу начальник вычислительной лаборатории объекта Матес Менделевич Агрест с утра — как видят и чувствуют все сотрудники — активно работает: он отдает распоряжения, изучает отчеты, просматривает расчеты, дает руководящие указания — дело кипит! Но на самом деле — в смысле талмуда — он не работает. Ни одной цифры не выводит его карандаш, ни одной помарки он не делает в расчетах сотрудников и, казалось бы, никто этой особенности этой его деятельности не замечает. И все же нашелся человек, который эту неуловимую особенность — в остальном безупречной — деятельности Матеса обнаружил. Человек этот — Яков Борисович Зельдович, весьма значительная персона на объекте. Как-то в субботу он вызвал к себе нашего раввина и небрежно заметил ему, что отдельные детали расчета, выполненного накануне вычислительной лабораторией, ему неясны. Матес стал популярно объяснять будущему академику и трижды герою, что все расчеты — это так очевидно — правильны. «А вот в этом месте я не понимаю. Напишите, пожалуйста, эту формулу…» Пытка продолжалась хороших два часа. Я. Б. проявил садистскую изобретательность и крайнюю настойчивость. Бедный Матес был весь «в мыле». Он пускался на самые невероятные ухищрения, чтобы объяснить своему мучителю «на пальцах», что никакой ошибки нет. Все правильно… Все было тщетно! И бедный Матес впервые в жизни нарушил закон.
Наступление космической эры, означающее, что люди буквально стали штурмовать небо, поразило моего старого друга. Реакция его на это событие была вполне естественной для просвещенного раввина. Он стал искать указания на явления космических пришельцев… в книгах Ветхого завета. С огромным энтузиазмом Матес комментировал темные места книги Еноха. Его внимание привлекла ужасная судьба Содома и Гоморры. Как он был фанатически увлечен своими изысканиями! Да и сейчас он исступленно верит в свою интерпретацию древних мифов. Блажен, кто верует! Матес Менделевич Агрест — счастливый человек. А это такая редкость в нашем страшном веке.
Кадиш
«Григорию Абрамовичу очень плохо. Конец может наступить в любой момент», — позвонила мне в самом начале августа 1956 года Анна Моисеевна, бессменный секретарь нашего Астрономического журнала. Я быстро собрался и, прихватив с собой 11-летнего сынишку Женю, поехал в Абрамцево, где была академическая дача Шайна — там он сейчас умирал.
Все последние дни, после того как его сразил инфаркт, меня не покидали мысли об этом удивительном человеке. И сейчас в электричке я о нем думал все время, только мысли прыгали почему-то самым беспорядочным образом. Я познакомился с Григорием Абрамовичем летом 1949 года, когда стал работать на полставки в Симеизской обсерватории, где он был директором. Первый раз в жизни я оказался в Крыму, послевоенном, лишенном коренного татарского населения. Симеизские санатории, загаженные, но не разрушенные, еще не работали. Городок поражал своей пустотой. Изредка попадались одиночные отдыхающие — «дикари». Знаменитый симеизский пляж — в это трудно теперь поверить — был пуст, как во времена тавров, чьи могильники, засыпанные мусором, были расположены на вершине Кошки, у самой обсерватории. По ту сторону Кошки, в Лименах, была уже совершенная пустыня. В опустевших домиках татар только-только стали появляться первые переселенцы из Воронежской области (см. роман тов. Павленко «Счастье», в котором автор умудрился обойти полным молчанием вопрос, почему это вдруг в благодатном Крыму образовалась пустота, которую надо было заполнять переселенцами). Крым был первозданно безлюден. Таким он не был сотни лет и, хочется верить, никогда не будет. Какое же это было очарование — безлюдный Крым!
Симеизская обсерватория была настоящим оазисом, где ключом била жизнь. Старожилы обсерватории неодобрительно поглядывали на молодых московских «гастролеров», в том числе и на меня. Их шокировали наши веселые песни и великая жажда морских купаний. «Московская астрономическая шпана!» — ворчал старик Альбицкий. Впрочем, был он тогда гораздо моложе, чем я сейчас, когда пишу эти строки (1981). Каждый день в обеденный перерыв я стремглав бежал вниз, к морю, и, едва окунувшись, взвивался вверх. Все же я не мог 360 метров высоты преодолеть быстрее, чем за 40 минут. Весь «в мыле» я одолевал последний подъем перед самым зданием обсерватории, все-таки минут на 10 опаздывая, и только старый, засиженный мухами лозунг, висевший на лестничной клетке обсерваторского здания, неизменно веселил меня. Лозунг гласил: «В науке нет проторенной дороги, и только тот, кто, не боясь усталости, карабкается по ее каменистым тропинкам, достигает сияющих вершин» (К. Маркс — цитирую по памяти, но полагаю, что если ошибся, то немного). Никакого контроля посещаемости в современном смысле этого слова