образом, наконец-то был бы организован циклический, безотходный (в смысле — без конского дерьма) процесс. Что касается необходимой для бюрократической надобности бумаги, то сырьем для нее должны были по-прежнему оставаться финские леса (отечественные давно были бы изведены), а также волос из конских хвостов и грив.
Что и говорить, с живыми лошадьми бывает много проблем. Но и будучи воплощенными в бронзе, они могут навести пытливый ум на самые неожиданные ассоциации. Мне вспоминается в этой связи любопытный эпизод во время командировки в Киев на конференцию по проблемам звездообразования. Гуляя по бульвару Шевченко вместе с моими более молодыми сотрудниками, я обратил внимание на знаменитый конный монумент тестю моего знакомого физика Халатникова, Имя и фамилия этого тестя — Микола Щорс. Монумент сработан неплохо, в стиле привычной киевской жлобской помпезности. Особенно эффектна высоко поднятая правая рука, как бы приветствующая жителей древнейшего русского города.
«Ребята, — демонстрируя незаурядную эрудицию, сказал я своим спутникам, — конечно, монумент халатниковскому тестю недурен. Но, к сожалению, он безграмотен, ибо противоречит веками установленному канону конных статуй полководцев». «Это почему же так?» — спросил кто-то из нашей маленькой компании. «Со времен Вероккио и Донателло полководец всегда изображался верхом на жеребце, между тем как под Щорсом если не кобыла, то в лучшем случае — мерин».
Здесь уместно сказать, что корни моей эрудиции в столь далеком от проблем звездообразования вопросе находились в профессии моего брата-скульптора. Он как-то обратил мое внимание на знаменитую конную статую князю Юрию Долгорукому, что напротив ресторана «Арагви». Как известно, этот монумент (работы спившегося скульптора Орлова) был установлен в 1947 г. в ознаменование 800-летия Москвы, якобы основанной означенным великий князем. Меня всегда смешил «жест» конского копыта — получалось так, что основывал столицу нашей родины не великий князь, а его конь. Брат и обратил мое внимание на смешное отклонение от классической традиции в этом монументе — обстоятельство, известное всем советским скульпторам. Глядя на киевский монумент выдающемуся сыну украинского народа, я понял, что феномен Юрия Долгорукого отнюдь не единичный случай. Значит, это дух времени. Скептик Слава Слыш, не поверив моим комментариям, залез под самое брюхо щорсовского коня и там полностью убедился в моей правоте. Однако, он не сдавался: «А может быть, вся эта традиция — чистая ерунда, и скульпторы никогда ей не следовали?» «Это мы сейчас проверим!» — ответил я и повел своих спутников на Софийскую площадь. Там, на непропорционально низком постаменте (чем-то напоминающим скверный постамент известного памятника Маяковскому на площади его имени в Москве), указуя булавой в сторону Москвы, сидел на коне бронзовый Богдан. Не нужно было подлезать под бронзовое брюхо — издалека не вызывало никаких сомнений, что гетман, как это и положено, сидит на жеребце. В этом смысле здесь был полный порядок. Славин скептицизм был посрамлен.
А мне в связи с этим припомнилась одна поучительная история, рассказанная весьма известным деятелем нашей культуры. Дело происходило в самом конце шестидесятых годов. Шла «приемка» новогоднего концерта, который должен был состояться не то в Кремлевском дворце съездов, не то в Колонном зале Дома Союзов. Главной приемщицей была секретарь МК по идеологическим вопросам хорошо известная тогда в артистических и художнических кругах Москвы тов. Шапошникова. Все шло гладко, и разнообразные номера обширной программы получали благосклонное одобрение публики. И вдруг — заколодило. Выступал с сольным номером какой-то балерун. Совершенно неожиданно для всей комиссии Шапошникова пошла пятнами и категорически замахала ручкой, давая тем знать, что номер не проходит. Ничего при этом не объясняла, а смотрела куда-то в сторону. Нашлись, однако догадливые актрисы, которые, смущаясь, объяснили художественному руководителю причину странного поведения высочайшей цензорессы: у бедного балеруна были слишком «выпукло» выражены некоторые аксессуары мужской доблести. Этого дела у него было слишком много. «Ну, это мы быстро уладим!» — сказал худрук и отдал команду театральному портному. Через полчаса номер с балеруном повторили, и на сей раз Шапошникова была вполне удовлетворена. Эта история убедила меня, что история с лошадьми полна глубокого смысла.
Слово о Пикельнере
В последние дни у меня все время в ушах звенят щемящие душу строчки Маяковского: «…Время потому, что острая тоска стала ясною, осознанною болью…» Так писал поэт, когда пришло время сказать о смерти великого человека.
Мы потеряли самого лучшего астронома страны. Острая тоска еще не прошла, и до конца моих дней я буду жить с «ясною, осознанною болью» об этой невозвратной потере. Это был удивительный человек. На его похоронах вспоминалась книга моего однофамильца и дальнего родственника «Гамбургский счет», написанная Виктором Борисовичем лет 50 тому назад. Там рассказывалось, что до революции, когда не было ни телевидения, ни хоккея, ни многих других «достижений» нашего беспокойного «Ха-Ха» века, народ с ума сходил на «мировых чемпионатах» французской борьбы. Увлекались этим и Блок, и Куприн, и гимназисты. Повсюду — в Одессе, Екатеринославе, Самаре — одним словом, везде — устраивались в цирках чемпионаты мира. Все это было чистейшей воды показухой. Заранее было расписано, что сегодня Лурих на 6-ой минуте туширует «ужасного африканского борца Бамбулу», а послезавтра все будет наоборот. Это было только коммерческим зрелищем. Но раз в году все эти чемпионы собирались в Гамбурге, в одной таверне, хозяином которой был старый борец. И там они боролись по-настоящему, без публики и прессы. И у них между собой всегда был свой «гамбургский счет» побед и поражений. И лучший определялся только гамбургским счетом, в который были посвящены немногие.
Так вот, как профессионал астрофизик, могу заверить молодое поколение астрономов, что профессор Московского университета Соломон Борисович Пикельнер по гамбургскому счету был лучшим астрономом страны. Никто так не видел суть космических процессов, никто так не чувствовал простое в сложном. Никто не обладал такой «сверхсветовой» реакцией восприятия нового. Никто так требовательно, вдумчиво и, главное, ответственно не относился к делу, которому посвящена жизнь. Он до самых глубин постигал сложнейшие, фундаментальной важности проблемы, и все-таки многократно возвращался к ним опять, чтобы увидеть уже увиденное под каким-то новым углом зрения. Я не знал другого человека, у которого было бы такое пространственное воображение. Он мыслил всегда в трех измерениях, а ведь подавляющее большинство теоретиков в лучшем случае видят мир, спроектированным на плоскость листа бумаги, на котором они производят свои вычисления.
Вечным памятником ему будет созданная им картина всего грандиозного многообразия явлений, связанных с солнечной активностью. Межзвездная среда из скучной, статической, далекой от реальности конструкции стала живой, неоднородной и непрерывно меняющейся, как бы дышащей.
Он был великий труженик. Это в сочетании с таким талантом и реактивной быстротой соображения! Понятие праздности ему было чуждо. Он непрерывно был в действии — как машина. Свое бесценное время он делил на две неравные части — большая часть — это беспредельная и постоянная помощь людям — далеким и близким. Меньшая часть (но в абсолютной мере — это было много) шла на науку, на творчество.
Его практически все (но были важные исключения!) любили. Любили и эксплуатировали. Но он не представлял себе другой жизни. Знаю, что не ко всем людям он относился одинаково. Никто, однако, этого не замечал, потому что у него была огромная выдержка. При всей мягкости и безотказной готовности всем помогать, он был человеком абсолютной целеустремленности и — когда дело касалось основ нашей науки и вопросов этики — высокой принципиальности.
Он был до анекдотичного скромен. Скромность его была органической — таким был Шайн, оказавший сильное влияние на формирование характера молодого Соломона Борисовича. В этом отношении они оба походили на Чехова, не выносившего, как известно, ничего громкого, трескучего и показного. Такого человека, являвшегося украшением нашей науки, пять раз проваливали на выборах в Академию Наук. Это, конечно, не первый случай в истории означенного почтенного учреждения. Что такое «гамбургский счет» — массе академиков не известно. Но какое это имеет значение — «при всем, при том»…
Больше мы никогда не увидим его высокой, неслышно скользящей фигуры, его застенчивой улыбки,