умер? Ксенофонт говорил, что он встретился с ним в дороге и тот продал ему свой паспорт».
— Ведьма ты старая! — закричал Масоедов, едва удерживавший себя все время, чтобы не прервать рассказа старухи, — как же ты смела молчать все это время, когда честь моя и, быть может, жизнь висела на волоске?
— Бо-я-лась...
— Больше ты ничего не можешь сказать?
— Все рассказала, как перед истинным Богом.
— Может быть, еще тебе что говорила Христина?
— Верьте моей старости... ничего...
— Говори скорее: где живет твоя дочь? — спросил Масоедов, нетерпеливо подбегая к письменному столу и схватывая записную книжку.
Старуха повторила подробный адрес. Масоедов записал.
— Послушай, — обратился он к Демьяновне, — если ты мне сказала правду, я озолочу тебя и твою дочь... Нет! — Масоедов заскрежетал зубами.
Не успела старуха доползти к своей комнате, занимаемой ею в нижнем этаже, как во всем господском доме и в обширном дворе поднялась страшная суматоха. Все забегали и засуетились.
Двор осветился фонарями и наполнился людьми и говором. Послышался звон засовов и скрип и стук растворявшихся сарайных дверей: из одних стали суетливо выдвигать экипажи, из других лошадей. Раздавались крики: «Живей, скорее, тюлень, куда глядишь» и т. п. И Митрофан Александрович Масоедов уехал в Москву.
XIII
Двухэтажный каменный дом Пархоменка принадлежал к числу лучших зданий в городе Б. В нижнем этаже были лавки, бакалейная и шорная, верхний — составлял помещение для хозяев. Оттуда из окон виднелись роскошные цветы и раздавалось чириканье канареек, висевших в клетках. День был праздничный, и Степан Максимович приготовлялся со своей молодой женою в собор к обедне. Он оделся в новую черную суконную пару. От напомаженной головы его, бакенбард и залихватских усов несло запахом Мусатова; шейный шелковый платок был тщательно повязан франтовским бантом; вычищенные сапоги блестели, манишка на груди была безукоризненно бела, золотая часовая цепочка и кольцо горели как жар. Степан Максимович имел очень торжественный вид. Жена его была видная молодая женщина, брюнетка, с чертами лица, схожими с Христиной Кирсановной, во дни ее молодости; она также расфрантилась в голубое шелковое платье, в черную мантилью и в гранатного цвета гарнитуровый платок на голове с кокетливо распущенными концами и алмазным перстнем посредине, где находился узел. Чета была совершенно готова отправиться в путь, но ее задержало чисто семейное дело: маленький сынишка Пархоменка Ксенофонт захотел есть и молодая женщина принуждена была покормить его грудью. Ребенок имел черные кудрявые волосы, унаследованные от матери, и голубые глаза — от отца.
— Я пойду пока загляну в лавку, — заметил Пархоменко своей жене, — а ты, когда будешь готова, зайдешь за мной.
С этими словами Степан Максимович взял в руки свой картуз и направился было к выходу, как в дверях он столкнулся с местным полицейским квартальным надзирателем.
— Наше нижайшее Степану Максимовичу, — приветствовал он его.
— А, здравствуйте, Иван Михайлович. Что скажете нового?..
— Ничего-с, все старое. Пришел просить вас, пожалуйте в полицию.
— Чего?
— К допросу.
— По какому делу?
— Да все по масоедовскому. Настоятельно требует, чтобы привели вас, и в сопровождении полицейских служителей.
— Вот, Господи! — вскликнул Пархоменко. — Да когда же будет этому конец? Долго ли он еще будет мучить меня? Когда это, Господи, в Петербурге избавят меня от этого Пилата? Подавал военному министру, теперь подам самому государю.
— Истинно, наказание Господь Бог на вас посылает, — заметил, вздохнув, квартальный.
— Сами посудите, Иван Михайлович: в праздник не допускает в церковь пойти с женою Богу помолиться как подобает христианину?! И чего это господин городничий слушает его? Ведь всем известно: сумасшедший, одно слово.
— Городничий и то не хотел. Так куда — и слушать не хочет. Говорит — сильные доказательства имею, и просит допросить во временном отделении в последний раз.
— Да уж слышали эту музыку, — возразил Пархоменко. — Не угодно ли, Иван Михайлович, водочки?
— Разве наскоро... А то, знаете, ждут, приказано привести немедленно.
— Успеют. Лиза, — обратился Пархоменко к жене, — распорядись-ка. Знаешь, Иван Михайловичу бальзамовки.
— Насчет полицейских солдат, — сказал, выпивши водки, квартальный успокаивающим тоном, — вы не беспокойтесь. Чтобы сраму-то не было никакого, они пойдут так себе, стороною, сзади.
— Благодарю вас. Кажется, довольно и того срама, что по его милости безвинно столько времени в остроге высидел. Как-то придется отвечать...
— Да. По головке не погладят.
— Ну, на дорожку, да, делать нечего, и пойдемте. Ты ступай в церковь одна, — сказал Пархоменко жене, прощаясь с нею, — может быть, к концу обедни и я подойду.
— Приходи скорее, — печально попросила та. Муж пожал плечами.
Пархоменко вошел в залу Б-ской городской полиции с довольно спокойным лицом, низко поклонился присутствующим и остановился вблизи порога. Сзади его поместились два полицейских солдата. За большим широким столом, крытым красным сукном с золотою мишурною бахромою и кистями по бокам, обставленным креслами с кожаными подушками, восседали уездный судья, городничий, исправник, стряпчий и полковник Масоедов. За другим маленьким столом, крытым зеленым сукном, сидел письмоводитель полиции и скрипел пером.
— Полковник хочет еще допросить тебя, — обратился судья к Пархоменке, — чтобы удостовериться, действительно ли ты его человек Ксенофонт Долгополов или то лицо, за которое себя выдаешь, то есть отставной гусарский вахмистр Степан Максимов Пархоменко.
— Я уже докладывал, — отвечал подсудимый, — что тотчас по прибытии моем в Петропавловку, в 1836 году, я явился с билетом к господину бывшему капитан-исправнику Муровцеву и тогда же предъявил свой вид, кто я такой...
— Следовательно, — прервал Масоедов, — ты все-таки упорно стоишь на своем, что ты не мой человек, не Долгополов, а какой-то Пархоменко?