2
На следующий день он сидел передо мной, и это был вовсе не фантом, а пожилой мужчина в синей рубашке с открытым воротом и в светлом мятом льняном костюме, высокий, стройный, седовласый, глаза голубые, большой нос, большой рот и своевольное, снисходительное, спокойное выражение лица. Он сидел в кресле подле письменного стола, положив ноги на стул и держа книгу на коленях. Дверь в его кабинет была открыта, и я какое-то время рассматривал его, прежде чем он поднял глаза и спросил меня, что мне угодно.
Никакого сходства я не заметил. Ни с малышом в шапочке из бумаги и с лошадкой на палочке, ни с юношей на велосипеде, ни с молодым человеком в костюме с брюками-гольф. Не обнаружил сходства и со мной: глаза у меня не голубые, а карие с зеленовато-серым оттенком, нос и рот не очень большие, я вовсе не своевольный, хотя очень хотел бы быть таковым. Мама считала, что у меня глаза немного раскосые, как у отца, однако у этого человека я не заметил раскосости.
Сходства, которое бы меня впечатлило, я не заметил, однако я поразился, увидев его во плоти. Он был некой идеей, конструкцией, составленной из историй, которые мне о нем рассказывали, и его мыслей, содержащихся в его публикациях. Он был одновременно сверхмощным и немощным; он оказал влияние на мою жизнь, но я не знал о его существовании, я создал в душе его образ, на который он сам никак не мог повлиять. И вот теперь он был передо мной во плоти, до него можно было дотронуться рукой, он был уязвим, намного старше меня и, вероятно, намного слабее. Однако его физическое присутствие было очевидным и давило на меня, с чем мне еще предстояло справиться.
— Входите!
Он убрал ноги со стула, кивком предложил присесть и вопросительно посмотрел на меня. Я взял себя в руки и рассказал ему, как и наметил заранее, о том, что преподаю в Университете имени Гумбольдта, пишу докторскую диссертацию, которую намерен завершить после десятилетнего перерыва на работу в издательстве и в которой я хочу обратиться к проблемам деконструктивистской теории права. А потом я забросил ему приготовленную заранее наживку:
— Кроме того, мое издательство интересует вопрос о возможности приобретения прав на вашу книгу, и оно обратилось ко мне с просьбой перевести ее на немецкий. Речь не только о моей диссертации, я думаю, что лучше справлюсь с переводом, если в течение семестра смогу посещать ваши лекции и семинар. Как вы считаете, это возможно? Я знаю, что учеба здесь стоит денег, даже очень больших, однако…
Он махнул рукой и сказал, что я могу получить статус приглашенного профессора без предоставления рабочего кабинета, но с правом пользоваться библиотекой и посещать его занятия. Я доставил бы ему удовольствие, если бы прочитал в его семинаре доклад, и оказал бы ему честь, если бы взялся за перевод его книги и поддерживал с ним при этом контакт.
— Я знаю немецкий, и права на перевод принадлежат мне. Однако будет худо, если некоторые недоразумения, которые неизбежны при любом переводе, обнаружатся лишь в самом конце.
Речь его была живой, он активно жестикулировал, повернувшись ко мне лицом. Легкий акцент не делал его речь деревянной, как это обычно бывает у американцев немецкого происхождения, с которыми я знаком, и как я это замечаю за собой, нет, он говорил мягко, вкрадчиво, завлекательно. Я вспомнил о Розе Хабе, которая вместо швейцарского акцента расслышала в его выговоре венские нотки и из-за этого увлеклась им. Я вспомнил об отце моего давнего товарища по играм, поддавшемся обаянию моего отца. И он тоже говорил, что у меня отцовские глаза.
— Если вы прочитали мою книгу, то вы ничего нового не обнаружите в моих лекциях, правда, разумеется, в них вы встретите более расширенное и углубленное толкование отдельных положений и некоторый иллюстративный материал. В семинаре мы читаем тексты классиков модернизма. Им есть что сказать — сказать и себе, и нам.
Он поднялся, объяснил мне, как пройти в деканат факультета, пообещал не мешкая позвонить туда и предупредить о моем приходе и попрощался со мной.
В деканате меня сфотографировали и фотографию вместе с карточкой, на которой я был обозначен как «доктор Фюрст», запаяли в пластик. Я именно так представился де Бауру, и под этой фамилией он представил меня в деканате, где не потребовали никаких других документов, а только попросили произнести мою фамилию по буквам.
Когда я вышел на улицу, меня охватило такое торжество, словно я не просто получил право посещать его лекции и семинар, а приобрел над ним неограниченную власть. Словно бы я, знавший о нем все, мог делать с ним, не знавшим обо мне ничего, все, что захочу. Словно я вообще мог делать все, что захочу, словно во мне таились неведомые силы, которые я вдруг в себе открыл.
3
Чувство торжества не исчезло и тогда, когда моя нью-йоркская жизнь вошла в обыденную колею. Иногда я чувствовал себя словно пьяный, хотя не пил ни капли. Иногда я шел словно окрыленный, будто у меня под ногами не асфальт и бетон, а зеленая трава луга. Я купил кроссовки, ежедневно бегал в парке над рекой и после таких пробежек нисколько не уставал, а был полон энергии. Я намного легче, чем это обычно бывало со мной, сходился с людьми, которые попадались мне на пути.
Раз в несколько дней я звонил Барбаре. Мы рассказывали друг другу, чем занимаемся и что за это время произошло в нашей жизни. Школа, факультет, друзья, знакомые, фильмы, визит к врачу, мелкая неудача, запомнившийся сон — этими обыденными сведениями заполнялись наши телефонные будни. Иногда во мне просыпался страх, что хотя она и старается не подавать виду, в душе затаила на меня обиду и припомнит мне впоследствии эту отлучку. Я нисколько не сомневался в том, что мы нужны друг другу; я любил ее и тосковал по ней. Однако эта тоска касалась Барбары как части жизни, которая вновь станет моей, но сейчас моей не была. Сейчас я был здесь. Я впервые поверил Одиссею, что он тосковал по Пенелопе и одновременно с радостью путешествовал, конечно, не все десять лет, не тот год, что он провел у Цирцеи, и не те годы, когда он был у Калипсо, но те недели, когда он совершал открытия и участвовал в приключениях.
Де Баур начал свою лекцию, как и книгу, именно с «Одиссеи». Правда, толковалась она не как некий архаический прообраз всех историй о возвращении, как мне показалось при первом чтении. Задача, напротив, заключалась в том, чтобы понимание «Одиссеи» как изначальной формы всех историй возвращения подвергнуть деконструкции. Лишь воля читателя превращает «Одиссею» в историю, всей логикой своего развития устремленную к возвращению. Вне этого восприятия возникает совершенно иная картина: Одиссей не стремится домой, а проводит время сначала у одной, а потом у другой женщины. Он возвращается домой не по собственному выбору, а по решению совета богов, и не потому, что он должен искать выход из своей ситуации скитальчества, а потому, что ему необходимо найти выход из ситуации, в которой оказалась дома его жена. Женихи разгадали хитрость Пенелопы, которая ночью распускала сотканное днем полотно, и потребовали, чтобы она закончила свою работу и выполнила обещание выбрать одного из них себе в мужья. Одиссей даже не возвращается толком домой; вскоре ему предстоит снова отправиться в путь, и хотя ему и на этот раз обещано благополучное возвращение, окончательной уверенности в том, что обещание исполнится, пока еще нет.
И в других случаях с читателем сыграли шутку его собственные желания и надежды. Читатель предполагает, что Одиссей во время своего путешествия объездил весь свет, все пространство известного тогда мира, а также мира, о существовании которого со страхом догадывались, и это путешествие по всему миру придавало его странствиям смысл. Однако мы читаем, что Одиссей был хитроумным лжецом. О его странствиях нам известно только то, что он сам рассказал феакам, а понравиться им с помощью красивой лжи у него было достаточно оснований. Правда, обман и уловки в его приключениях играли иногда даже просветительскую роль. С их помощью он справился с магической силой Полифема, Цирцеи и сирен. Однако потом он обманывает богиню Афину, свою жену, сына и своего отца только потому, что выдуманные истории и рассказывать, и слушать приятнее. Он остается верным себе? Лжец, остающийся верным себе как лжецу,